Waltraut Schälike





Об авторе

НОВЕЛЛЫ МОЕЙ ЖИЗНИ


Детство в Брице и гостинице «Люкс»

ВСТУПЛЕНИЕ

ДЕТСТВО БЕРЛИН 1927-1931

МОЕ ПОЯВЛЕНИЕ НА СВЕТ

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ о праве иметь детей

АРЕСТ ПАПЫ

В ТЮРЬМЕ У ПАПЫ

ОТКРЫТИЕ МИРА

Загородные вылазки

«Хочу все знать»

Мои «От двух до пяти»

«Мне грустно»

Вопросы рождения

Папа и я

МАМИНА КОЛДОБИНА

МОСКВА 1931-1934

ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР В БЕРЛИНЕ

ГЛУПЫЙ КЛОУН

ПОСЛЕДНЯЯ МАМИНА ЗАПИСЬ В ДНЕВНИКЕ

ДИФТЕРИЯ

«ЛЮКС»

ГРУША

ПОЕЗДКА В БЕРЛИН И ВЕНУ 1932 и 1934 гг.

«Я ВИДЕЛА ГЕОРГИЯ ДИМИТРОВА!»

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ о сотворении кумира

НЕМЕЦКАЯ ШКОЛА 1934-1938

«СТРАСТНОЕ ЖЕЛАНИЕ»

«КОНФЛИКТ»

«ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОШИБКА»

«ЗАКРЫТИЕ ШКОЛЫ»

ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ 1935-1936 гг.

БОЛЬШИЕ ПЕРЕМЕНЫ 1937-1938

1937 ГОД

Я В КРЫМУ

ОТРАВЛЕНИЕ

МОИ ПРОБЛЕМЫ

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ на тему «Мама и я»

РОДИЛСЯ ПЕРВЫЙ БРАТИШКА!

Мама о рождении Вольфа

Папа о рождении Вольфа

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ на тему «Папа и я»

МАЛЕНЬКАЯ СТАРШАЯ СЕСТРА

ЗНАКОМСТВО С ЗАПРЕТНОЙ СТОРОНОЙ ЖИЗНИ

РОДИЛСЯ ВТОРОЙ БРАТИШКА!

КОНЧАЕТСЯ БЕЗМЯТЕЖНОЕ ДЕТСТВО

БОЛЬШИЕ ПЕРЕМЕНЫ
1937-1938

1937 ГОД

Ведала ли я о трагедии 30-тых годов?

Конечно. Я знаю, что в 1936 году арестован Эрих Вендт, лучший друг мамы и папы. И родители не предают друга, они борются за его освобождение, и даже мне, еще ребенку, говорят, что совершена ошибка – Эрих не враг. А я и без них это знаю. Не бывают враги такими хорошими людьми, как Эрих, бравший меня на руки с самого моего рождения.

Арестован всегда хмурый отец моей школьной подруги, соседки по коридору в общежитии Коминтерна «Люкс» Муши Шиф. И он тоже не враг, мы обе это знаем, и каждый вечер ждем его возвращения. Он не может не прийти домой. Не может! Мушина мама это, конечно, тоже знает, но почему-то целыми днями сидит с низко опущенной головой на стуле, ничего не говорит, и ничего не делает, даже обед не варит. Три старшие сестры моей подруги целое утро прыгают на неубранных постелях, а мушина мама так и сидит на своем стуле, совершенно безучастная ко всему, что творитсявокруг. Голодных девочек подкармиливают на общей кухне соседи, Муши кушает у нас, а ее маме все все равно. Мы не понимаем, что случилось со статной, красивой мушиной мамой. Ведь скоро, чень скоро папа вернется! Мы даже специально по вечерам все время играем в коридоре. Чтобы первыми увидеть его возвращение. А моя мама, все пытающаяся вывести отчаявшуюся женщину из состояния абсолютной апатии, однажды в сердцах заявляет папе, но мне было слышно: «Только мелко-буржуазные женщины так раскисают в беде!» И мне становится немного стыдно за мушину маму.

Арестован и отец Нелли Ласси, тоже живущей со мной в одном доме, и с которой я тоже дружу. Неллин отец – финский коммунист, был отменным лыжником, постоянным участником наших коллективных воскресных лыжных вылазок, и не может умный папа моей подруги быть врагом народа. Не может.

Во дворе нашего дома стоит двухэтажный флигель, куда после ареста переселяли семьи «врагов народа». Туда переселена и Нелли Ласси с мамой и вскоре появившейся маленькой сестричкой. Ходить часто в тот флигель мне мама не очень разрешает. «Пусть Нелли лучше приходит к нам, у нас ведь просторней». Мама боится не «политически ненадежных» обитателей флигеля, а антисанитарии скученного обитания в том тесном домике, остерегается болезней. Но как не бегать к подруге? И я, конечно, бываю у подруги, экая беда, теснота! Там по коридору носится много детишек без всякого присмотра. Мамы устроились на заводы, их дома нет. А дети? Двое братьев-близнецов весь день в том флигеле ухаживают за годовалой сестричкой одни, при поддержке соседки, регулярно заглядывающей к малышам. В «Люксе» рассказывают друг другу, как Гансик жаловался однажды пришедшей с работы маме: «Сегодня Аннихен так обкакалась, что Хорст надел противогаз. А я хотел взять противогаз у тети Зины, но она не дала».

37 год отнимал отцов у моих детских подруг. Но мы – и Муши, и Нелли, и я были уверены, что скоро, очень скоро правда восторжествует. И папы вернутся. Да и мама объясняет мне, наши друзья – не предатели, но на них наклеветали настоящие враги социализма, чтобы как можно больше навредить Советскому союзу. И, конечно, папы придут домой. А маме своей я верила.

А в «Люксе» тем временем продолжаются аресты, и я уже бегала вместе с другими люксовскими ребятами смотреть через замочную скважину на покончившего собой мужчину.

И я слышу иногда по ночам тяжелую поступь чужих сапог и боюсь, смертельно боюсь, что сапоги остановятся около нашей двери, хотя и не должны, ведь мой папа не враг народа, но вдруг, вдруг они ошибутся, как ошиблись с отцом Муши, папой Нелли. Вдруг? И мне страшно.

Но это все происходит в Москве. В «Люксе».

А я теперь в пионерском лагере, у синего моря, под теплым солнышком и голова моя занята черти чем, только не трагедией страны.

Я В КРЫМУ

Лето 1937 года.

Я в Крыму, в пионерском лагере детей сотрудников Коминтерна. Моя мама ждет второго ребенка. А я впервые все лето от нее так далеко, что навестить меня она не может. В лагерь идут письма мамы и папы, и в каждом сетование на то, что я не пишу. Однажды папа даже выразил свое «возмущение» моим затянувшимся молчанием в виршах, надеясь таким образом достучаться до моей совести.

Wenn jemand eine Reise macht
Und andere bleiben zu Hause,
Dann ist es wohl sehr angebracht,
man schreibet ohne Pause-
Wie man das Reiseziel erreichte,
Ob schwehr die Fahrt war oder leichte.
Ob man schon Freunde hat gefunden,
spaziert und tanzet heitre Runden.
Auch wie das Essen schmeckt ist wichtig,
und ob die Gegend so ganz richtig
mit Wald und Wiesen, Feld und Rain
mit heitren Bluemlein mittendrein.
Ob s Arbeit gibt, die Freude macht,
warum die Disziplin nicht klappt…
Kurzum, es gibt genuegend zu erzaehlen
Wonach die Mamas sich so sehnen (und die Papas auch).
Entschieden ist es falsch gedacht
Ich schreibe erst in Tagen acht,
doch taeglich tu ich selbst erwarten
zwei Briefe und ein Dutzent Karten.
Nein, Toechterchlein. So geht es nicht!
Merk die Moral von der Geschicht:
So einer eine Reise macht,
schreibt er nicht erst nach Tagen acht!

А я и, правда, не спешу ежедневно, или хотя бы раз в неделю сообщать домой о событиях дня. Я уже «большая», мне десять лет, и у меня действительно своя собственная жизнь, уже не во всем совпадающая с каждодневностью моих родителей. Я наслаждаюсь крымским солнцем, купаюсь в чистых водах Черного моря, ловлю на удочку кефаль, ныряю с лодки, не солдатиком, а очень больно прямо на пузо, объедаюсь фруктами, которые нам приносят прямо в палату перед самым сном – целую глубокую тарелку, каждому. Мне хорошо, очень хорошо в Крыму, радостно и счастливо.

И ничто не смущает мой покой. Даже трагедия, случившаяся в день торжественного открытия лагеря, прошла почти мимо меня.

ОТРАВЛЕНИЕ

Вечером, перед праздничным костром, нас всех, от мала до велика, накормили пирожным с заварным кремом. Мы слопали угощение с большим удовольствием. Однако, сразу после костра, детей, одного за другим, начало рвать. Они так и стояли вдоль дороги, ведущей к корпусам, и освобождали свои желудки. Сначала все решили, что ребята просто угорели от дыма. Но «угоревших» становилось все больше и больше, и стало очевидным – произошло массовое отравление детей сотрудников Коминтерна. Среди работников лагеря затесался враг народа? Уже сбежал повар? Яду хватило бы на всех со смертельным исходом, но после того, как повар уже скрылся, хотя об этом и не знали, оказалось, что приглашенных из соседнего санатория взрослых будет гораздо больше, чем планировалось? И тогда крем разбавили, чтобы хватило на всех? Это и спасло нам жизнь? Таковы были слухи.

На помощь пострадавшим пришли взрослые обитатели соседнего санатория, тоже имевшего отношение к Коминтерну. Многие из них были на открытии лагеря и ели те злополучные пирожные. Взрослых тоже выворачивало, но они, тем не менее, старались помочь – держали под мышками малышей, когда из-за тошноты и слабости у тех не было сил стоять, заставляли пить, пить, и пить. Мою голову в тяжелые минуты опорожнения желудка держал огромный чернокожий мужчина. Его ладонь была тоже огромной, и мне было уютно находить в ней опору для моей, вдруг отяжелевшей, головы. Мой спаситель приносил мне стакан за стаканом воду и уговаривал, замученную тошнотой и рвотой, выпить еще раз, все залпом. И я слушалась, давясь слезами. Он, закончив процедуру промывания моего желудка, совершенную прямо у входа в наш корпус, заботливо отнес меня на могучих своих руках обратно в спальню, уложил в постель, закутал в одеяло. И не ушел, пока я не заснула. А в изоляторе уже не было места, и взрослые просто обходили корпуса и принимали необходимые меры прямо на месте.

Хотела бы я сейчас знать, из какой страны был тот борец за свободу человечества, и что с ним стало. Я бы поблагодарила его за помощь маленькой девочке, больше всего на свете боявшейся тошноты и рвоты.

Сейчас я думаю, что, скорее всего, нам было худо оттого, что крем испортился от жары. Но тогда, в 1937 году, я верила, что нас хотели убить. Так было романтичней, интересней, страшней. Шпиономания набирала обороты, и я, десятилетняя, кажется, даже немного гордилась «покушением на нашу жизнь». Ведь никто не умер, не удался «замысел коварного врага народа».

Писать родителям об отравлении, нам было строжайше запрещено «в интересах следствия». Я и не написала. Да и что их зря тревожить, когда все уже прошло, и я лопаю виноград в полное свое удовольствие. «Пирожная история», казавшаяся в начале захватывающе интересной, очень быстро вылетела из моей головы.

И вообще, проблемы взрослых сейчас не мои проблемы. У меня уже своя жизнь. И я еще ребенок, маленькая десятилетняя девочка. Случайно попавшая в 1937 год.

МОИ ПРОБЛЕМЫ

Мне десять лет. И у меня совсем дурацкие проблемы, но для меня большие. Мне еще раз в жизни не верят! А ведь я до дурости правдивая и никогда не вру!

Я рассказываю соседкам по палате о том, что могу ночью встать и начать ходить по комнате, совершенно не зная ни в эту минуту, ни утром, что я собственно делаю. Я хочу, чтобы они не пугались моего снохождения, ибо сама я его не боюсь, просто предупреждаю. А девчонки не поверили! Они решили, что я важничаю, хвастаюсь, выкобениваюсь, как сказали бы сегодня. А еще они не поверили, что прошлым летом на Кавказе я научилась ездить верхом на лошади.

И, ошарашенная недоверием, я спешно прошу маму написать мне по-русски (мне ведь надо показать свидетельство девочкам!), что ночью я хожу, и что действительно передвигалась по горам Кавказа на лошади.

Что отвечает моя мама?

Я приведу мамино письмо таким, каким она его написала, со всеми ошибками – документ маминого знания русского языка.

«Почему я тебе должна писать по-русски, что ты уже сидела на лошаде целый день и больше и ездила в Кавказ в прошлом году? И даже ночевала в палатке. Тебе не верили, когда ты это сказала? Ну, это нехорошо! Я тебе даже могу снимок посилать, где ты сидишь на лошаде с Грегрем, но я могу утвердить, что на обратном пути отдельно одна сидела на лошаде. Снимок надо принести обратно, это единственный наш и я тоже хочу и ты, когда десять лет старше, хочешь опять смотреть, какой ты маленький герой был, когда тебе было только 9 лет!

Или дочь, хочешь экскурсий сделать с большими ребятами и тебя не хотят взять собой, потому что ты маленькая? Но, тогда я могу тоже тебе утвердить, что ты с нами уже много экскурсий сделала и хорошо была даже через ночь, и они могут тебя на экскурсий взять. Но ты знаешь, всегда быть осторожным, тоже без мамы и папы!!»

На этом мамин энтузиазм 25 июля 1937 года в писании письма по-русски иссяк, и она перешла на немецкий, заметив, что сделала больше ошибок, чем я в первом классе, за что, наверняка, над ней я уже смеюсь. И ни слова по-русски о моем лунатизме. Сие для мамы не тема разговора с девчонками. Хожу по ночам по комнате? Ну и что? Пройдет!!!

И мама делает вид, что не поняла мой вопрос. Но она готова все же выполнить мою просьбу до конца! И потому уже по-немецки пишет, что «фразу, что ты ночью ходишь, мы не совсем поняли. Ты имеешь в виду ночные походы и ночевки в палатке, или мне надо еще написать и о том, что ночью ты встаешь и бродишь по комнате, а утром ничего не помнишь? Ты там это тоже делаешь?»

Это моя мама. Стесняться своего лунатизма мне не надо, но и трезвонить о нем на каждом шагу тоже не стоит. Мама дает мне тайм аут. И решать мне самой. В десять лет.

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ на тему «Мама и я»

Вообще мама мне многое доверяла делать и говорила потом мне, уже взрослой, что на меня она всегда могла положиться. Я уже поведала, что не подвела ее в семь лет, когда должна была в Австрии никому не говорить о приезде из Москвы, когда мама была там по какому-то поручению Коминтерна, и я была ее прикрытием. А когда мне было девять, на Кавказе, мама, в свою очередь, не подвела меня, потому, что верила – я поведу себя правильно. Правда, маме пришлось зажать рот руками, чтобы ни единым звуком не выдать своего страха. Любой ее крик, любая команда, чтобы мне помочь, могли стоить мне жизни, и мама это сразу поняла. Вот и зажала рот руками и полностью предоставила мне самой и моей лошади, за одну решающую секунду найти выход из смертельной опасности.

Я тогда первый раз в жизни оказалась верхом на лошади, да не просто в седле, а на всей поклаже из рюкзаков, высоко, высоко на узкой дороге, где справа скалы, а слева пропасть. Мне объяснили, что лошадь сама знает, куда и как идти, моя задача держать поводья, но лошади не мешать. Я тоже сумела не завизжать от страха, когда под ногами моего живого средства передвижения, на глазах у мамы, начали падать в пропасть камни, увлекая за собой передние ноги моей кобылы. Я даже не зажмурилась, чтобы лошадь не поняла, как мне страшно. А она, умница, в миг встала на дыбы и перенесла передние ноги одним рывком на твердое место узкого горного серпантина. И продолжила путь. А я, сидя на ней на самом верху, не упала с лошади, так как сообразила крепко, крепко за что-то уцепиться. Об этом я девочкам в палате не рассказала, да и с мамой мы эту ситуацию никогда не обсуждали, почему-то. Но мама все, конечно, помнила.

РОДИЛСЯ ПЕРВЫЙ БРАТИШКА!

Мама о рождении Вольфа

Мамино «русское» письмо было написано 25 июля, а через три дня, 28 июля мама родила моего первого братишку. И уже 29 июля пишет в роддоме карандашом письмо своей дочке.

«Моя милая, милая Траутхен! Ты уже знаешь – твой братик уже здесь. Я лежу в роддоме, и только что он был у меня попить молочка. И мне показалось, будто это было десять лет тому назад, когда родилась маленькая Траутхен. Ведь он выглядит почти так, как выглядела ты. Две маленькие щелочки – глаза, которые еще ни разу не открывались, две круглые щечки. Твои были немного толще. И сладкий роток, который, правда, несколько больше, чем был твой. А нос, ну совсем как у тебя, и мало, мало малюсеньких волос. У тебя их вообще не было. Ну, а ручки и ножки я еще не смогла рассмотреть, так как он все время крепко запеленат. И у него есть еще одно сходство с тобой, он такой же лентяй при сосании, каким была ты. Он спит, спит и спит. Ну, ничего, от этого он отучится.

Радуешься ли ты так же как мама и папа, что теперь рядом с «послушной» дочкой у нас будет еще и дерзкий разбойник-братишка? Или ты поможешь, чтобы он вырос не хулиганом, а стал бы милым, симпатичным братом, который нам троим доставит одну только радость?

И что у тебя? Напиши мне побыстрее письмо. Я радуюсь каждому слову от тебя и сейчас уже не могу дождаться, когда я снова заключу в объятия мою Траутхен и стану целовать тебя наяву. А пока на бумаге тысяча поцелуев моей милой, маленькой или теперь уже большой дочке. Твоя мама».

Папа о рождении Вольфа

Мама с первого же дня была счастлива. Снова у нее на руках маленькое создание, к тому же очень похожее на ее первую материнскую любовь.

Счастлив был и отец. Он немедленно сфотографировал голого Вольфа и в приливе восторга тут же подписал фотокарточку в стихах:

Hurra! ein Bub!
Das ist schon so
Das sieht mann deutlich
Am Popo!
Ура! Пацан!
Что это так
По писке
Видит и дурак!

А мне, в Крым папа поведал о своем торжестве в письме от 30-го июля, вложив в него и мамино, написанное карандашом, и которое я уже привела.

Моя самая дорогая дочь!

Телеграмму ты ведь получила сразу же, наверно 27? А мама тем временем написала тебе письмо, которое я тебе вкладываю. Прочти его не спеша, это очень доброе письмо. Мама вынуждена была писать его лежа в постели, и ты не сразу разберешь все слова, не очень четко написанные.

Видишь, дочка, я все же оказался прав, это был мальчик, а вы с мамой не хотели в такое верить. Папы ведь всегда правы, да?? А теперь, Трауделайн, я думаю, что ты тоже очень рада. Помнишь сказку о братике и сестричке? Все же гораздо лучше, когда в семье есть и сестричка и братишка. И ты увидишь, если мы все будем его крепко любить и друг другу помогать, чтобы сделать из него милого, послушного мальчика, тогда нам это наверняка удастся. Может статься, он станет даже летчиком, который полетит над Северным полюсом в Америку! А ты? Будешь смелой всадницей или парашютисткой? Как все-таки хорошо жить на нашей прекрасной Советской родине. Ура, товарищу Сталину!

Много приветов и поцелуев.

Твой папа».

«Без комментариев» – так мне хотелось завершить письмо папы.

Но Рольф, которому я в начале третьего тысячелетия, дала прочесть папин опус, наивно спросил по поводу «Ура, товарищу Сталину!»:

– Папа это серьезно? Наверно он притворялся, да?

Да ничего подобного, ничего он не притворялся! Был счастлив от рождения сына, и естественно для того времени перекинул чувство торжествующей любви к рожденному сыну также и на всю страну социализма и на товарища Сталина. Естественно! Папа любил Сталина, как миллионы его современников, как и я, тогда, тоже любила товарища Сталина. Верила, что страной управляет гений.

Так было. Что было, то было, на том стою. И скрывать свою и папину дурость не собираюсь. Гораздо важнее понять, как такое было возможно, и не только со мной. Этой темы я, наверное, еще коснусь, но не сейчас.

Есть в папином письме еще одна загадка, не общественная, но полу мистическая. Летчиком может быть станет его сын, в Америку полетит через Северный полюс! Папа хватанул через край с Северным полюсом, но кое-что угадал. Вольфка окончил МАИ, кроме того, стал со студенческих лет заядлым планеристом, а одним из его друзей юности стал Евгений Севастьянов, действительно побывавший в космосе. Так что не только неба, космоса коснулась братишкина судьба. Как папе удалось заглянуть на столько лет вперед? Силой всеохватной любви к сыну, даже еще не открывающему глаза-щелочки, дабы разглядеть белый свет? Не знаю.

Но мою судьбу папа не предугадал. Я не стала ни всадницей, ни парашютисткой. Правда, с парашютной вышки я однажды, преодолевая панический страх, все же прыгнула, но летела не землю так стремительно, будто не человек, а камень прикреплен к стропилам. Мне было так страшно, что я тут же поклялась себе, что никогда больше в жизни, ни за что на свете, прыгать с парашютом не буду.

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ на тему «Папа и я»

Порой мне кажется, что папа хотел сделать из меня не то, что было моей настоящей сутью. Так, например, субботне-воскресные лыжные вылазки, сопровождавшие все мое детство в Москве, были для меня, скорее, тяжелой обязанностью, чем радостным спортивным времяпрепровождением.

Во-первых, я была не жаворонком, а совой, и вставание ни свет, ни заря, когда за зимними окнами еще тьма-тьмущая, было для меня мукой. Я предпочла бы спать, сколько влезет, а потом, когда стала уже школьницей, просто завалиться на диван с книгой и читать, читать, и читать. Но сие мне было не дано. Приходилось долго трястись в поезде до Сходни или Подресково, а оттуда марш-броском катить к горам и речке, к месту, на котором лыжники задерживались несколько часов.

Во-вторых, я все время была самым маленьким ребенком в группе взрослых умелых лыжников, и когда надо было еще более быстрым марш-броском двинуться обратно к станции, чтобы не опоздать на поезд, я вечно плелась в хвосте, отставала, хотя и старалась изо всех сил. Папа был мною недоволен, сердился, что я не умею скользить так же быстро как Нелли Ласси. А мама терпеливо вставала рядом со мной в лыжне и подбадривала, уверяла, что я справлюсь, не надо только так волноваться. Я чувствовала себя виноватой, а мама ругалась с взрослыми из-за того, что они берут слишком быстрый темп, совершенно не учитывая возможности ребенка. Мне делалось еще стыднее.

Стыдно мне было и оттого, что я боялась высоких, крутых спусков. И если они попадались на пути, и обойти их не было возможности, я просто садилась попой на лыжи, зажмуривалась и так скатывалась с горы, с которой Нелли Ласси спускалась по всем правилам горнолыжного спорта. А была она всего на год старше меня. Папа все время ставил мне Нелли в пример, а я в ответ не хотела быть Нелли, я отстаивала свое право бояться, не уметь, не хотеть. И участвовала в лыжных вылазках с надутой физиономией. Не всегда, конечно, но и не так уж редко. Чем тоже портила папе настроение. Я была ребенком не таким, каким он хотел бы, чтобы я была. И хотя меня это огорчало, я не собиралась меняться согласно папиным представлениям. И мама от меня этого тоже не требовала.

К периоду воскресных вылазок на природу относится еще одно стихотворение, которое папа написал в мою честь. Мы ходили не только зимой на лыжах, но и летом и осенью бродили по подмосковным лесам. И однажды во время такого воскресного похода я, девятилетняя, выпросила у Неллиного папы, тогда еще не арестованного, роскошную кожаную плеть и всю дорогу ей любовалась, ощущая плетенную, скрипучую кожу в своих ладонях. Наслаждалась, наслаждалась, пока не потеряла. Реву с моей стороны было – не описать. Вот папа и разразился виршами.

«Das Lied von Lassis Peitsche
Wir gingen heut spazieren
wohl in den schönen Wald,
die herbstlichen Blätter liegen
am Wege. Der Wind ist kalt.
Hoch in den Lüften ziehen
die Wolken grau und bang,
und Sowjetvögel üben
zu schützen das Heimatland.
Die Traute fühlt ein Drücken
sie muss zum stillen Ort
Derweil sie tut sich bücken
legt sie die Peitsche fort.
Nach einer halben Stunde
fängt sie zu weinen an
und gibt uns jammernd Kunde
was sie verbummelt hat.
Ein Feuer ward entzündet
wir assen unser Brot
und stille sass die Traute
bis von ihr schlich die Not.
Dann gingen wir zurücke
und alle strengten sich an
bis Traute mit fröhlichev Blicke
die Peitsche wieder fand.
30.10.36.»

Сочувствовал ли папа моей беде, жалел ли? Или был полон досады из-за моей невнимательности к чужой вещи? Я не помню. Во всяком случае стихотворное изложение такого для меня постыдного, ужасного события не проливает свет на папины чувства. Ирония, нелепость события и счастливый финал в конце. Неслучайно я запомнила тогда одну всего строчку о том, как Трауте «fuehlt ein Druecken».

А вот по случаю рождения Вольфа я получила от папы в Крым еще одно стихотворение.

Meiner lieben Tochter
Hier schick ich Dir, mein liebes Kind,
per Post den neuen Kamm geschwind.
Der alte sieht ja grausig aus,
werf ihn sogleich zum Fenster raus.
Doch, bitte, niemand an den Kopf.
Der Wolfgang ist doch besser dran,
er braucht noch lange keinen Kamm.
Er nuckellt an der Mutter Brust,
Dann schlaeft er fest mit viel Genuss,
und traeumt von seinem Schwesterlein.
Ach nein, das kann doch wohl nicht sein,
in solchem Alter schlaeft man ein
und fetgt an nichts zu denken
man hat nichts zu verschenken.
Nicht mal ein kleines Traeumelein.
Doch umgekert, so will s mir scheinen,
wird seine Schwester von ihm traeumen.
Wie sie ihn auf den Armen wiegt,
ihr Lockenkoepfen leise schmiegt
an seine runden Baeckchen.
Sie schaut ihn an und laechelt leise
Und ist beglueckt auf ihre Weise.
Die Mama hat es ihr verraten
«Der Bub ist ganz nach Dir geraten».

МАЛЕНЬКАЯ СТАРШАЯ СЕСТРА

Есть в папином письме, написанном мне в крымский пионерлагерь и призыв о помощи в связи с рождением братишки, а мама обратилась ко мне, десятилетней, впервые как к «большой».

Уже с рождением первого братишки в моей жизни действительно произошел перелом, и если нельзя сказать, что кончилось мое детство, то, тем не менее, ответственность теперь легла и на мои девчоночьи плечи. Именно ответственность за братишкину жизнь на те часы, когда оставалась с ним один на один. Весной и летом 1938 года этих часов стало много, не Беременная Рольфом мама отправляла меня с Вольфиком в коляске в сад «Эрмитаж», где я проводила с ним полдня, пока мама не приходила накормить его и забрать нас домой. Дорога туда была полностью моим делом, по улице Горького, через трамвайную линию на Пушкинской площади и т.д., толкая впереди себя большую коляску с маленьким братишкой внутри. Я умело справлялась со всеми колдобинами на пути, коляска меня слушалась.

Но однажды Ренатка Цайсер увязалась со мной в «Эрмитаж» и во что бы то ни стало, захотела тоже покатать коляску. Дело несложное, и я доверила ей то, за что несла ответственность. Гордо шествовала длинная как жердь, худая как смерть Ренатка по улице Горького, не отдала коляску и на Пушкинской площади, заехала на первый рельс трамвайного пути и тут только заметила, что вдали уже движется «Аннушка». Ничего страшного я не предвидела, трамвай был далеко, хотя уже бибикал, а Ренатке оставалось всего ничего, как переехать с коляской второй рельс. Но не тут-то было. Неопытная в управлении не игрушечной, а настоящей коляской, Ренатка заехала на середину пути и ни с места. Ни назад ни вперед, толкает коляску, а та уперлась и не берет препятствие-рельс. «Бим-бим-бим» гудит трамвай и все ближе. Я подскочила, резко оттолкнула неумелую дылду, приподняла передние колеса, как и положено и успела, в самый раз успела убрать коляску с братишкой и себя саму с места, где нас запросто могли задавить. Ренатка стояла бледная, виноватая, понимая справедливость наказания – коляску я ей больше не доверила.

ЗНАКОМСТВО С ЗАПРЕТНОЙ СТОРОНОЙ ЖИЗНИ

В том же летнем саду «Эрмитах» со мной чуть не приключилась большая беда, уже описанная мной в изданном «Шестом классе». Приведу эти несколько страничек, написанные от имени третьего лица – так легче было писать о пережитом.

«Мама отправляла одиннадцатилетнюю с загруженной первым братишкой коляской в сад «Эрмитаж», где в компании одной-двух взрослых со своими детьми из «Люкса» она и присматривала за маленьким Вольфом. Когда тот засыпал в коляске, девчонка разрешала себе поиграть с другими девочками. И там, в парке, к девочкам, игравшим в безлюдном закутке за раковиной летнего театра, подсел веселый и разговорчивый мужчина. И оказалось, что он ничего не знал о гражданской войне в Испании! И девочка, возмущенная, стала его просвещать, горячо и самозабвенно. Испания! Такие события! Такая война! Такие герои!

Дома у девочки на стене висела карта Испании, и отец флажками из булавок и красной бумаги каждый день отмечал передвижение линии фронта. Там, в интернациональной бригаде, сражались отцы Конрада Вольфа и Грегора Курелла! Испания!

И девочка решила, что дядя – шпион. Не мог советский человек ничего не знать об Испании 1937-1938 годов. Ясно – шпиона надо задержать. И девочка в уме стала лихорадочно вырабатывать план поимки врага.

Пока она будет заговаривать ему зубы, делая вид, что не разгадала, что перед ней шпион, пока она будет разыгрывать из себя дурочку, остальные девочки успеют сбегать за милиционером. А уж она проклятого шпиона не отпустит, на то она и пионерка. Девочка стала знаками подавать подружкам сигналы – идите, мол, скорее, чего вы медлите. Еще убежит!

А дядя ее тактику неожиданно поддержал:

– Идите. Девочки, идите. Ваша подружка сама мне все объяснит. Она так хорошо рассказывает. Идите, детки, идите.

Девочка насторожилась. Неужели ее маневр разгадан? И ее, разоблачительницу, шпион сейчас убьет? В глазах его что-то такое было. Он перестал улыбаться.

И тогда она испугалась.

Все вместе они побежали. Кто к матери, кто искать милиционера.

– Там шпион! Он ничего не знает про Испанию! – тарахтели они взволнованно, испуганные.

Никто, конечно, ничего не понял. А они торопили:

– Туда! Там, за эстрадой! Скорее!

– Что сделал мужчина? – спокойно спросил найденный, наконец, милиционер

– Ничего! Он разговаривал. Он ничего не знает про Испанию! Он шпион!

Милиционер засмеялся. Никогда взрослые ничего не понимают!

А девчонки верно почувствовали врага. Правда, только своего, девчоничьего врага, хотя и подумали, что он враг всего Советского Союза.

И только мать девочки, чуть позже пришедшая из дому, чтобы накормить девочкиного маленького братишку, при первых сбивчивых словах о странном дяде разъяренной тигрицей сорвалась к той скамейке, на которой ищи свищи, гляди не гляди, а никого уже не было.

Мама объяснила девочке, что бывают на свете больные мужчины, и что их надо бояться».

РОДИЛСЯ ВТОРОЙ БРАТИШКА!

13 сентября 1938 года мама родила Рольфа.

Я хорошо помню это утро, когда проснулась оттого, что у нас дома почему-то сидела Милли Боельке, а папа куда-то ушел, как, оказалось, встречать машину скорой помощи. Мама рассказывала Милли, как долго не знала, что снова беременна, только когда Рольфу внутри нее уже было пять месяцев, она поняла, что ждет еще одного ребенка.

Всю жизнь мама чувствовала себя виноватой перед Рольфом за то, что не сумела как следует согреть его в своей утробе, радоваться его приходу, так как просто о нем не знала. Она кормила Вольфа грудью, и о еще одном чуде материнства не помышляла.

Писем о появлении на свет младшего братишки у меня нет. Наверняка мама писала нам из роддома, и папа записки сохранил. Но, к сожалению, папа во время войны, в эвакуации, переезжая в деревню, положил портфель с самым драгоценным – письмами и документами на самый вверх воза и его, конечно, украли. Поэтому нет и моих писем из Крыма, нет писем бабушек и дедушек, нет писем мамы и папы друг другу в юности, когда нас еще не было на свете. Папа до конца жизни не мог простить себе оплошность, лишившей его драгоценных страниц прошлого. В том числе и писем о первых днях Рольфа.

И о маленьком Рольфе я могу написать только, положившись на свою память, и, сославшись на несколько открыток, случайно сохранившихся у меня, т.к. были адресованы мне в пионерский лагерь в 1939. А свои письма я в войну возила с собой, а не в папином портфеле.

Две открытки есть у меня от папы в пионерский лагерь летом 1939 года. В одном папа сообщает, что у Рольфа уже два зуба, и он целыми днями ходит по своей кроватке, а «по вечерам щекочет через решетку вольфины пятки» (9 июля 1939 года). В другом письме сообщается о том, что «Рольф настоящий живчик. Когда они оба сидят в коляске, Рольф каждый раз сердит Вольфа и тот часто плачет.» (19 июля 1939 года).

КОНЧАЕТСЯ БЕЗМЯТЕЖНОЕ ДЕТСТВО

В 1938 году многое изменилось в нашей семье. Я хожу в новую школу и мне нелегко переходить на русский язык при изучении школьных предметов. Папа теряет зрение, а мама все время дома, кормит грудью маленького Рольфа.

И у нас в семье теперь двое маленьких детишек – моих братишек. Чтобы нас прокормить, мама по вечерам и ночам печатает на машинке. Она не только прекрасный бухгалтер, но и классная машинистка– по десять страниц в час ухитряется мама печатать, а под диктовку – так, наверное, и того больше.

Мамина пишущая машинка стоит на большом столе посреди комнаты, под большой лампой на потолке, и мама стучит и стучит, не переставая. Братишки мирно спят в другом углу комнаты, а я ворочаюсь с бока на бок. Постанываю, хочу уснуть. И не могу. Мама, не поворачиваясь ко мне – моя кровать в полуметре от большого стола, бросает мне, ворочающейся на постели: «Кто хочет спать, тот спит!» и продолжает стучать и стучать. Я должна научится засыпать в любых условиях. Должна! И я научилась.

Мы живем теперь на третьем этаже в комнате в 20 квадратных метра, а кухня и удобства – по-прежнему общие, в коридоре. На общей кухне мама готовит. Здесь же на плите кипятятся в большом алюминиевом баке братишкины пеленки, потом развешиваемые на целый день все на той же кухне, на веревках, прямо над большим общим столом, рядом с выстиранном другими соседями. А если веревки заняты, то белье сушится на черной лестнице, на которую дверь ведет прямо из кухни. По-прежнему на таком же столе кто-то гладит белье, кто-то чистит картошку или раскатывает тесто.

В нашей семье резко ухудшилось питание. Если раньше в выходные дни утром на стол ставилась красная и черная икра из «Елисеева», балык и осетрина оттуда же, и я не знала что выбрать из столь вкусного, чтобы все суметь попробовать, прежде, чем желудок забастует, то теперь по воскресеньям мама жарила на общей кухне гору полубелого хлеба, который мы поедали, посыпая сахаром. А по будням к завтраку был ненавистный мне кислый украинский хлеб (самый здоровый, как говорила мама) и неизменное урючное повидло, которое за 42 копейки килограмм я регулярно покупала из большой бочки в магазине у Никитских ворот. Когда братишкам варили сладкую жидкую молочную манную кашу, я всегда надеялась, что немного останется и на мою долю, хоть чуть-чуть на дне стакана.

Иногда мама вечером правит корректуру и я ей помогаю. Перед мамой лежит направленный текст, а в руках у нее спицы. Глазами мама бежит по строчкам текста, а руками одновременно вяжет мне или братишкам шикарные кофточки из ириса. А я, мне 11-12 лет, сижу рядом, и старательно читаю вслух правильный текст, со всеми запятыми и точками. Ошибка! Мама прерывает вязание, берет карандаш и вносит исправление. «Дальше!» – звучит команда и я снова читаю, с чувством, толком, расстановкой.

Моя мама уже в своем голодном детстве хорошо усвоила науку выживания в любых условиях. Девиз «Никогда не сдаваться» она унаследовала от моей бабушки – Лины Доервальд, сухонькой старушки, вырастившей девятерых детей, и всю жизнь голодавшей.

Мы трудно жили в довоенные годы, но это дошло до меня гораздо позже. Переход на простую здоровую пищу выживания не сопровождался дома никакими причитаниями, да и просто обсуждениями. Были беды и пострашнее – шли аресты товарищей по борьбе за светлое будущее, и это трудно было понять. И именно тогда мои родители наперекор всему и стали рожать детей, одного за другим. Мама так и называла братишек – «наперекор-дети», и смеялась, очень много смеялась от счастья своего нового материнства. Все трое мы были у нее «наперекор», разному, но «наперекор».

Кто-то скажет «безответственность». Заводить детей в 1937! В 1938! Когда запросто могли арестовать и их! О малышах бы подумали!

Все так. Но мы появились на свет, и спасибо маме с папой за их безрассудство. И за неразумную веру в то, что все будет хорошо.

Потом, когда мама снова пошла на работу, а папа был уволен и получил инвалидность по зрению, моей обязанностью стало по утрам беречь мамин сон. А потому рано-рано, в пять или шесть утра, ко мне в постель забирались малыши, ползали по моему одеялу, требовали, чтобы я открыла глаза, чтобы повернулась то к одному, то к другому, ссорились из-за того, кому с какого боку лежать сегодня. У них сна ни в одном глазу, а я умираю спать, просто умираю, и все тут. И так каждое утро. До самого начала войны.

Ну и т.д.

Было ли мне в тягость быть старшей сестрой? Ни капельки, как ни странно. Я любила своих братишек, скучала в пионерском лагере по ним, любила с ними возиться. Да и дома было так заведено, что каждый старался взять на себя то, что он может сделать, чтобы другим было легче. Больше всего брала на себя мама. Но и папа включился в домашние дела без всякого там мужского шовинизма, и я очень гордилась тем, что у меня такой папа – умеет печенье печь, не отлынивает под предлогом не мужское, мол, дело, от работ, которые наваливаются ежедневно на все семьи. С той разницей, что у нас в доме на работу ходила мама, а папа вынужден был взять на себя немалую часть домашнего хозяйства и дневную заботу о своих сыновьях. Папе было нелегко без работы, но этого я тогда не понимала. Для меня было естественным, что мама уходит, а папа остается, и я ему помогаю. И я тоже старалась. Но я была ребенком, который к тому же очень хотел читать книги, а папа не всегда находил нужный мне тон, чтобы оторвать меня от чтения на самом интересном месте. И мое «сейчас», вместо немедленного выполнения хозяйственного поручения вызывало у папы законную, а по моим тогдашним представлениям несправедливую, обиду, порой и злость. Оглядываясь назад, думаю сейчас, что я могла бы делать больше, когда о том просил папа. А вот мама меня берегла, так я думаю теперь. Во всяком случае, у меня с ней конфликтов «на бытовой почве» почти не возникало.

Моей маме самой пришлось стать нянькой своему младшему братишке Герхарду в шесть лет. Он вырос у нее на руках. Папе моя хозпомощь казалась само собой разумеющейся, а вот мама, наверно, понимала, что мне совсем не так легко не быть ребенком. И возможно, мама даже старалась уберечь меня от своей собственной судьбы. Но и она не осознавала степень моей ежедневной загруженности домашними обязанностями, ибо однажды, разглядывая фотокарточки тех лет, мама удивилась, что в загородных вылазках, у нас дома, где бы отец ни снимал, братишки сидели у меня на руках, а не у мамы.

– Ты заметила? – спросила мама.

– А ты только сейчас узнала, что так и было? – парировала я.

Мои друзья школьные, да и потом студенческие меня помнят все время рядом с братишками. Я таскала их к подругам в гости, на демонстрации, в школу на консультации перед выпускными экзаменами. А куда их было еще девать?

Однажды, в Берлине, моя мама спросила меня, уже взрослую:

– Люди в «Люксе» очень жалели тебя из-за того, что у такой маленькой уже двое братишек на руках. Переживали за твое детство. Но тебе ведь было не трудно, да? И хорошо, да?

В мамином голосе была скрытая мольба не упрекать ее, она хотела услышать, что люди в «Люксе» ничего не понимали, что мне хорошо оттого, что были на свете мои братишки, и, конечно, у меня на руках.

А мне действительно было хорошо. Ведь я любила братишек, с начала маленьких беспомощных ревунчиков, а потом подрастающих разбойников.

Но я уставала, физически уставала от обязанностей старшей сестры. Настолько, что в шестнадцать лет однажды сказала себе – собственных детей заведу, когда мне будет шестьдесят. Сначала отдохну

Но не тут то было. Стоило мне в 1946 году остаться в Москве без братишек, как я затосковала по ним, по заботе о них, по их вопросам, по их буйным головкам. Мне надо было их погладить. А детские рученьки, неловко и нежно обнимающие меня за шею, как это делали братишки, когда были совсем еще маленькими, я ощущала все годы разлуки с ними, пока не поспешила родить себе собственного сынулю. Так что радости любви все же перевешивали бытовую усталость, не в ней был смысл моей тогдашней жизни. И я сказала маме в ответ на ее вопрос-раскаяние, что «Люди в «Люксе» просто дураки».

Ответственность за братишек навалилась на меня в детстве, и стала очень серьезной во время войны. Но думаю, что именно неизбалованность моего детства после десяти лет пребывания единственным ребенком, привычка отвечать за здоровье, самочувствие, а порой и жизнь братишек, помогла мне во время войны заменить братишкам маму и папу по мере моих сил. Все военные годы в моем сердце стучали слова мамы, когда в увозивший нас в эвакуацию поезд мама крикнула с перрона:

– Береги братишек! Это теперь твоя главная задача в жизни!

Бедная, бедная моя мама, как же она расставалась с нами?

Но это потом, в 1941 году.

А пока, хотя в Европе уже идет война, у нас еще мирное время. И я уже в шестом классе. И кончается мое детство. Мне 12-13 лет и я веду дневник. Сперва в пионерском лагере летом 1939 года, а потом весь учебный год в шестом классе.

Bitte senden Sie Ihre Kommentare an Rolf Schälike.
Dieses Dokument wurde zuletzt aktualisiert am 10.01.04.
Impressum