Waltraut Schälike





Об авторе

НОВЕЛЛЫ МОЕЙ ЖИЗНИ


Шестой класс (Отрочество. 1940)

МАТЬ И ОТЕЦ

СУЕТА СУЕТ?

ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ

ДРУЖБА

КЛАСС

ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ

МАМА

И СНОВА МАЛЬЧИКИ, И СНОВА ДЕВОЧКИ

САМОПОЗНАНИЕ

ОПЯТЬ МАЛЬЧИКИ

ВОЙНА

ЭЛЬГА

ЗАРНИЦЫ ЛЮБВИ

ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ

НОВЫЕ ЛИЦА, НОВЫЕ ПРОБЛЕМЫ

НА БОЛЬШОЙ СЦЕНЕ

Б.С.О.П.Ч.Т.

ЗНАКОМСТВО C ЗАПРЕТНОЙ СТОРОНОЙ ЖИЗНИ

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС

ХУЛИГАНСКАЯ ВЫХОДКА

МЫ И 1937 ГОД

ОПЯТЬ ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ.

ШКОЛА

ЛЮБОВЬ И ШКОЛА

РАДОСТЬ

УЧЕБА

Б.С.О.П.Ч.Т.

ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

8 марта 1940.

Сегодня я поговорка с Эриком. Оказывается, он тоже ведет дневник и уже с 1937 года. Я даже не знала, что мальчик ведет дневник. Я Эрики спросила, кем он хочет быть. «Я еще не знаю точно кем, но очень люблю военно-морское дело», – ответил он. А я решила быть военным комиссаром. Раз глаза не позволяют участвовать в бою, то я буду военным комиссаром.

Так в середине записи от 8 марта, в разгар начавшейся битвы за дисциплину, появляется новый, в будущем главный герой – Эрик Толстов. Тот, с кем предстояло сесть за одну парту, о чем было в свое время сделана зачем-то запись в дневнике. Отныне Эрик будет занимать все больше места на страницах дневника, но девочка об этом еще не знает. А я вот знаю. Способный, но из тех, плохую учебу кого учителя всегда объясняют ленью, единственный ребенок интеллигентной мамы, этот мальчик бесконечно много читал, но постоянно хромал по математике, И девочка будет официально прикреплена к нему как отстающему. Она будет вдалбливать в соседа по парте простую для нее алгебру и геометрию, терпеливо и с какой-то мудростью, недоступной взрослому педагогу, доводить его знания математики от двоек до твердых четверок. Но об этой стороне своей жизни маленькая учительница ничего не напишет. Незаметно как-то войдет этот мальчик в жизнь девочки, сердце которой еще занято, переставшим звонить, Сашей. А разлучит обоих война.

Эрик, Эрьдя, он же Бегемот – не очень симпатичное прозвище Эрьке досталось в каком-то из младших классов, когда он был еще толстеньким, кругленьким ребенком, с аккуратной челочкой на лбу. Теперь он не Бегемот, теперь он высок, строен, пожалуй, даже красив. И волосы старательно зачесаны назад. Для закрепления на Эрькиной голове этой новой, а ля мужчина, прически девочка даже приносила из дому специальную сетку для волос, в которой Эрька послушно проспал несколько ночей подряд, после чего зачес стал что надо. Но прозвище Бегемот за Эрькой так и осталось.

У девочки, между прочим, тоже было прозвище. Одно назвать легко – Хозяюшка. Произошло оно оттого, что всюду таскала маленькая мама с собою двух своих братишек, для которых была бессменной нянькой. И сетки с картошкой, капустой, свеклой тоже таскала – ибо ходить в магазины было ее домашней обязанностью. Впрочем, не единственной. Так что хозяйственную сторону ее жизни одноклассники подметили правильно.

Второе прозвище тоже отражало истину, но оно девочке не нравилось. Более того, она от него холодела, ибо звали ее за глаза «Тетей Попой», Мальчишки, глазастые тринадцатилетние читатели Л.Толстого и Г.Мопассана верно подметили крупные очертания определенной части девочкиной фигуры. Шестиклассница была высокой, только Элла Федоренко – длинная, худая, была выше этой большой девочки.

Собственная внешность мою героиню в те годы, в общем-то, не очень интересовала, тряпки ее не занимали. В школу обычно ходила в парусиновых, мальчишечьих тапочках, а зимой в лыжных ботинках, и громыхала в бутсах по коридорам. Уже кое-кто надевал туфельки чуть-чуть на высоких каблучках, а она как влезла в лыжные ботинки, так в них и осталась. «Тяжелая обувь развивает ноги», – говорила мать. Ноги действительно стали сильными. Но вот попа…

Когда девочка изредка болела и ночью лежала с открытыми глазами, она мечтала – заболеть бы так, чтобы надо было сделать операцию – вырезать половину того, от чего такое ужасное прозвище. Почти все девчонки маленькие, изящные – Эльга вот махонькая, худенькая, Лена кругленькая кнопка – их потом мужья, наверняка, будут брать на руки, а ее вот угораздило вымахать и ввысь и вширь.

Но отдаваться слишком часто таким печальным мыслям девочке было недосуг, да и мальчишки ее щадили – не употребляли то прозвище. Только по секрету Эрька выдаст однажды неприятную кличку, но вслух, сама, она ее никогда не услышит. Но переживать будет до зрелого возраста.

А в основном ей было некогда заниматься проблемой, красива она или нет, и тогда, в шестом классе она носилась по школе этаким эталоном крепкого, прочного здоровья.

Иногда ей было некогда даже вести дневник, и запись наспех царапается неуклюжим почерком прямо на уроке.

10/III

Сегодня опять говорила с Эриком. Я ему напомнила о том, что в прошлом году мы с ним заключили союз о дружбе. Не буду все описывать, т.к. первый раз пишу на уроке. Эрик меня понял и обещал на сборах вести себя хорошо. Он глядел очень умно. С ним очень хорошо.

Итак, Эрик привлекается к борьбе за дисциплину и только. Правда, это зачем-то фиксируется в дневнике, но девочку не заставляет заглянуть в себя. Эрик приносит девочке понравившиеся ему повести Тургенева «Ася» и «Первая любовь». Ну и что из того? А ничего. Назревает драма с Сашей.

16/III

Вчера и сегодня читала Тургенева «Ася» и «Первая любовь». Тургенев мне понравился. Это только четвертая вещь его, которую я читаю. «Ася» мне понравилась больше «Первой любви». Сейчас, читая биографию Тургенева, увидела картину «Берлин. Оперный театр». И пробудилось новое чувство. Захотелось увидеть новые места, новые города, страны, В Москве скучно. Нового! Хочется новых впечатлений. Хочется выучиться говорить на всех языках. Сейчас знакомишься с одним чувством за другим.

Меня можно проклинать. Я не сдержала своего слова. Я не вытерпела и позвонила Саше. Разговаривала с ним и задала вопрос напрямик: «Саша, почему ты мне не звонишь? Не хочешь, да?», на что он ответил: «Нет, я хочу. Но у меня просто нет времени. С уроками надо возиться», «Ну знаешь, Саша, – сказала я. – Когда хочешь, всегда найдешь время. Уж ты лучше сознайся, что не хочешь мне звонить, да?» «Нет, что ты», – и он опять стал говорить об уроках. Да. Тяжело, тяжело. У Саши время есть. На каток-то он ходит, а как звонить, так у него времени нет. Да. Я вздыхаю. Сашка! Сашка! Чертенок противный. Не противный. Нет, нет. Это вместо ласки.

Ладно, хватит. Написать надо было бы очень много. Но сейчас нет времени. Напишу коротко. Эрик мне сказал, что он мой вкус знает. Он-то и дал мне Тургенева «Асю» и «Первую любовь».

Оказывается, пока велись предыдущие записи дневника, девчоночья душа несла на себе груз ожидания, томилась данным себе словом не звонить первой своему Саше. И не выдержала. Наверно и Тургеневская Ася, подсунутая заботливым Эрькой, сыграл тут свою роль провокатора. Не выдержала и позвонила все-таки сама, получила словами прекрасный вроде бы ответ – он ей хочет звонить. Но просто уроки мальчишку задавили. А в ней типичный парадокс влюбленного, для которого слова – ничто, а нечто неведомое, но безошибочно улавливаемое прозревшим сердцем – все. Слышит ответ и не верит. Она уже чует холодок, и, наверно, неуловимая тональность его голоса сигнализирует о противоречии между тем, что он говорит, и тем, что действительно чувствует. И она начинает настаивать. Правду! Пожалуйста, правду. А он равнодушно свое: «Нет, что ты …» – маленький мужчина, которому трудно бросить в открытость ее чувств отрезающее «Нет», муторно брать инициативу конца на себя. Ну, обрадуйся, девочка! Подожди немножко! И тебе, может быть, позвонят. Потерпи! Не созрело в нем, не ломай, что-то в нем происходит. Доверься времени.

А она не может, потому, что уже поняла ледяную истину, но в нее еще не верит. Она торопит, почти требует, даже жаждет услышать вслух его «Нет!» И странно – ей нужно именно его «Нет» – ни что другое она уже не способна воспринять за правду. Только «Нет» поддержит в ней веру в себя. Только тогда она убедится, что умеет улавливать его состояние, что не способна ошибаться. Его «Нет» нужно ей для утверждения в себе веры в свою собственную интуицию, в способность понять другого.

Запутанными закоулками души трагедия отказа несет иной раз человеку просветленное успокоение, восстанавливая равновесие, возвращает радость жизни. На инстинктах самосохранения спешит покинутая девочка к такому концу своей первой полулюбви.

18/III

Лена должна позвонить Саше и опять с ним говорить. Но его все время нет дома. В 6 часов вечера я позвонила и попросила Шуру к телефону. «Какого Шуру?», – спросил басистый голос. «Шуру Егорова», – ответила я. «Скоро вы перестанете звонить?» – спросил тот же голос, и я узнала Сашу. Я повесила трубку. Саше звонят другие девочки. Зачем я ему тогда? Лена тоже звонила, и ее отругали. Что ж, Саша, пусть тебе звонят другие. А ты даже мой голос не узнаешь! Ладно, может все сойдет. Саша, Саша. Дурачок ты мой. Я была даже в таком настроении, что уже собралась написать тебе письмо. Но не написала. И, слава богу. А то тебе неприятно будет. Саша! Голубчик мой! Дурачок!

Не проигрывает потерявшая терпение девочка вариант, что между нею и Сашей просто легло недоразумение, которое легко снять письмом: чует мудреющая душенька «тебе неприятно будет» и останавливается рука. А больно-то как!

19/III

Боже! Боже! Что творится! Ой, боже мой! Саша! Почему ты такой! Зачем я поехала в этот лагерь? Почему я увидела тебя? Сегодня я была у Инны Перлявской и оттуда сперва позвонила Лена Саше. Она хотела спросить его, дружит ли он со мной, и если он ответит «да», то она скажет, что говорит Травкина подруга. Она позвонила. Саша подошел к телефону. «Саша, ты еще дружишь с Травкой?» – спросила Лена после некоторых слов. «Я не могу тебе это сказать, т.к., не знаю, с кем говорю», – ответил Саша, а потом вдруг начал Лену ругать: «Вы перестанете звонить? До вас дошло?» «Но я же, кажется, в первый раз звоню», – попробовала защититься Лена. «Вы перестанете звонить? До вас дошло?» – не унимался Саша. Лена повесила трубку.

Мне вдруг очень захотелось поговорить с Сашей, поделиться с ним его радостью, т.к. у них не будет испытаний по немецкому. И я позвонила. Сашу позвали. «Саша, здравствуй. Здесь говорит Травка», – начала я. «Знаешь что, ты мне больше не звони», – резко перебил меня Саша. У меня вырвался крик: «Чтооо?!!» – И я еще что-то сказала, не помню что. Саша молчал, а я повесила трубку. Несмотря на то, что здесь были и Инна, и Лена, я не выдержала и громко зарыдала. Саша! Неужели наша дружба порвана? Да? Порвана? Скажи, порвана? Ты меня не любишь? Да? Саша, скажи мне! Мне почему-то не верится. Саша! Хорошо еще, что ты мне вообще-то это сказал. Это хорошо. Но девочки, которые ему звонили весь выходной день, зачем вы его злили? Зачем это делал? Вот прочитаешь запись за 4/1, за 22/II и не верится, что он врал! Что он говорил неправду! Что он притворялся! Саша, почему ты такой? А? Сашенька? Что же, видно мне так на роду написано. Тот, кого я полюбила, тот меня не любит, а того, кого я не люблю – тот любит. Все же мальчик не может так любить как девочка!

С Банзаем уже не лаемся. Наоборот – в самых дружеских отношениях. Сегодня даже руку друг другу пожали. Было это так. Я получила «отлично» по физике, и Володя тоже, «Твою лапу», – сказал он и протянул мне свою. Я подала. Так что лай собаки и мяуканье кошки прекратились. Зверинству уступило место человеческое обращение.

Она получила свою правду и свалена с ног.

Когда я теперь, взрослая, иногда читаю эти странички моим сыновьям, я делаю свой голос ироническим и дразню ту далекую девочку. Особенно за то, что слово «Саша» она обвела в дневнике неуклюжей ажурной рамочкой. И в ответ посмеиваются и сыновья. Сыны мои понимают, что мать и сейчас, на пороге старости насмешкой защищает себя, ту, тринадцатилетнюю покинутую несостоявшуюся Джульетту.

Но когда я читаю эти записи сегодня самой себе, в покое уютного вечера, при свете настольной лампы, за письменным столом, меня охватывает ужас – откуда в тринадцатилетней такое женское горе? В девчонках, что только что спрашивали у меня макулатуру? Кто вложил способность страдать в полуребенка? В дитя, еще не знающее опаляющей радости любви, за которую можно, и стоит платить? Зачем это? Зачем ад в человеке, сильнее и опережая рай?

Девочка совсем еще девочка и не соображает, что сама наделала глупостей, подключив Лен и Инн к звонкам своему Саше. Сама виновата. Сама, наверно, обидела мальчишку. Но мне как-то трудно ее осудить. Ведь я помню тогдашний страх, сомнения, нетерпение и гордость. Он не звонил! Не звонил целых 3 недели! Какой кошмарно долгий срок для деятельной героини этого дневника! Что ей оставалось делать, ей, нетерпеливой? Ждать? Этому еще надо научиться, она ведь еще не женщина, она еще только ребенок. И такое наказание, какое страшное горе, в ответ на ее доверчивость и ее ошибку!

Она потом много раз будет ходить на Метростроевскую, бродить в надежде, что вдруг, совсем вдруг, встретится ей там, на его улице, ее Саша. Случайно. Ходить в Москве ведь можно везде.

Но звонить она больше не станет. Никогда. Она даже не записывает такое решение в дневник. Оно в ней, как-то само собой, бесповоротно. Ибо она теперь вооружена правдой.

Первый удар, который она выдержала. Отревелась у подруг, выплакалась в дневнике и тут же следом, в один присест записала туда какую-то ерунду, совершеннейшую ерунду после своего совсем недетского уже плача. О пятерке по физике, и о Банзае.

МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ

22/III

Теперь, наконец, сижу с Эриком.

Записывает она новость просто так. Зачем? Она сама не знает. Но вот фиксирует это событие в дневнике. Почему-то.

27/III

Сегодня была у Лены и читала «Записки сумасшедшего» Гоголя. Как хорошо написано! Как только Гоголь сумел так написать! Кажется, что пишет действительно сумасшедший. И так жалко этого сумасшедшего. Сейчас читаю «Детство, отрочество, юность» Толстого. Тоже хорошо написано и интересно. Особенно 2-ая часть «Отрочество». Теперь я понимаю, почему часто идут девочки лет 16-ти и среди них вертится мальчик лет 13-ти.

Недавно слушала передачу по радио. Там немного говорится о любви пятнадцатилетнего парня. И вот я думаю: ведь Саше тоже 15. Почему Саша не так любит? Почему я полюбила его крепко, а он нет? Мне порою кажется, что он подумал, что я легкомысленная. Я сама себя ругала за то, что на катке тогда говорила как-то по-другому не так, как, хотела. Что ж. Если моя первая любовь, как говорится, не встретила взаимности, пусть будет так. Почему я не могу так как Инна сказать: «Да ну его» (Сашу). Я не могу. Я о нем мечтаю все время. И не знаю, несмотря на то, что я его не забываю ни на минуту, во сне мне снится Эрик. Чудно! Я уже забыла, как он мне приснился, но помню только, что он меня, кажется, взял за руку и мне было с ним очень хорошо. Мы сидели с ним рядом. Но почему это именно Эрдя приснился? Почему не Саша? Я Сашу все-таки люблю. Несмотря ни на что, я его люблю. Трудно, но надо уметь жить.

Девочка Фрейда, конечно, не читала, о жизни подсознания не подозревает, но нелогичность своих снов замечает. Маленькая атеистка XX века снам не верит, значения им придавать не собирается, и все-таки в дневнике эту запись об Эрьке во сне оставляет. И вообще она многое в себе не понимает.

Но пытается разобраться. Почему Саша ее разлюбил? Она немножечко упрекает его – не смог полюбить, как – она, но главную причину все-таки ищет в себе – она сама что-то сделала не так. Что? И снова вспоминает каток. Там она – вообще-то, как правило, искренняя и естественная – неожиданно для себя самой была жеманной, не товарищем, а какой-то девочкой-дурочкой, изображавшей невесть что. Какая муха ее тогда укусила? Стеснялась, что ли, столь раннего для ее возраста свидания? Или хотела не выдать своих светлых чувств? Или от того, что он вел себя как-то не так, и сработало ролевое ожидание? Я не помню всех подробностей того катания на коньках, но осадок, еле заметный, совсем чуточной пошлинки, шедшей от Саши, ощущаю до сих пор. Он вел себя подчеркнуто уверенно, даже самонадеянно, а, главное, с явными ухажерскими ужимками. Неуютно стало ей рядом с Сашей, она внутренне вся напряглась и смеялась громко, подчеркнуто, хотя ей совсем не было радостно. А он как будто не заметил перемены и произносил вслух слова о них двоих. Уже относившиеся к прошлому.

А потом, уже после его четкого, ни словом не обоснованного «Не звони больше», она не чернит Сашу, не этим, облегчающим горе, путем идет девочка. «А ну его» – не ее выход.

Первым делом покинутая девочка пытается найти ошибку в собственном поведении. И это, в общем-то, мудро – ибо легче переделать себя, чем другого, а мазать дегтем того, кто был дорог – значит терять и себя самое. Вот и думает, упорно, слушая радио«; отправляясь в кино, делая записи в дневнике.

28/III

Сегодня была в кино. Смотрела «Федька». Картина не понравилась, все стандартно как-то. Нет новых эпизодов. И зачем только выпускают такие кинокартины? Что они дадут? Чему научат? Когда во всех картинах о гражданской войне одно и то же.

Передо мной сидели мальчики и девочки. Девочка сидела на коленях у мальчика. Как ей, наверное, хорошо было! И она это даже не сознавала! Мне бы тоже хотелось быть в таком положении. Но если какой-нибудь мальчик сядет ко мне на колени, я несмотря ни на что оттолкну его и даже отругаю. Если бы Саша? Нет, и ему тоже я тогда сказала бы, что это нехорошо. У меня опять такие желания приходят, что прямо ужас! Видно, не выйдет из меня женщина, больше похожая на мужчину. Выйдет женщина, самая обыкновенная. К этим девочкам и мальчикам в кино я отношусь не так, как многие другие. Это не хулиганы. Нет, нет! Это ребята, которые свои желания приводят в исполнение. Хотя я в этом не вижу ничего плохого, но я никогда не буду такой. Нет. Никогда. Я только любимому позволю себя ласкать. О Саше я так хорошо мечтаю и так сладко становится. И вдруг перед тобой ясно возникает лагерь и в душе становится как-то странно. Грудь как-то болит и хочется прижаться к другу и молчать, обнявшись. Саша! Мой братишка почему-то произносит это имя! Откуда он его выкопал? Странно. И как приятно слышать от него имя любимого! Он еще ничего не понимает и носится по комнате, распевая «Саша, Саша!» И нагоняет на меня воспоминание о лагере. Да, этот – лагерь! Все так хорошо было.

Эта запись кажется мне весьма характерней, очень соответствующей духу автора дневника. Увидела в кинозале обнимавшихся подростков, на каких-то инстинктах почувствовала, что это «не то», но и не осудила их, не узрела в их действиях ни распущенности, ни пошлости. Я даже не знаю, как отнестись к такому видению ею мира. Там, где большинство девчонок запросто увидят грязь, она ищет крупицы хорошего, даже чего-то такого, что ей самой недоступно. Девочка-подросток уже сделала открытие – ее тело порой живет собственной, независимой от нее и часто неожиданной жизнью. Как к этому отнестись? Осудить себя за желание мужской нежности и защиты? Она вроде бы и осуждает – недаром ей хочется быть мальчишкой, им, по ее представлениям, не присуща женская слабость. И одновременно в ней живет здоровый дух, который подсказывает – хорошо, то, что происходит в ней. И даже, когда ей будет уже 15 или 16 лет, потом, во время эвакуации в интернате, куда она попадет во время войны, никто из мальчишек не посмеет к ней прикоснуться. Некоторых девчонок будут караулить за углом и с жадной поспешностью трогать, сопротивляющихся, плачущих или визжащих. Но не ее. В нее будут влюбляться, но и бояться. Преграду между собой и мальчишкиными руками она возводит бог знает на чем, что-то неведомое впереди нее из нее выскакивает, без слов, только глазами, голосом, всеми движениями сооружает она невидимое табу.

Но она сама не знает: то, что естественно для нее, ибо иначе она не может, – такая вот сдержанность, неприступность, умение скрыть начинающуюся гонку собственной крови, такая вот задвижка в ней, которую только ей самой и дано отодвинуть, – хорошо ли, обязательно ли для других? В свои 13 лет она не меряет сверстников по своей мерке – знает, сама не поступит, как та девчонка с челочкой в зале,– но кто сказал, что она эталон? Разве она критерий нравственности?

Вот и пытается понять, постичь. Чем-то те двое в кино вроде бы и ограблены – не зря ей чудится, что та, что сидела на коленях, даже не осознавала, до чего же ей хорошо. Но вместе с тем есть в этих ребятах что-то такое, чего девочка в себе не находит – смелость идти навстречу своим желаниям, что ли? И она думает. Представляет себя на месте сидящей на коленях, и сразу в ней: «Нет!» Вот она еще глубже заглянула в себя. Нет! Только любимому позволит она ласкать себя. А если бы Саша? Но и тут в ней сразу еще одно «Нет!» И ему бы сказала, что это не хорошо. А чем, собственно, нехорошо? Она ведь о Саше мечтает. Я уверена, – в мечтах сидит с ним рядом, обнявшись. Именно так, конечно. И чувствует она тогда многое, может быть и большее, чем та девчонка на коленях у мальчика. Почему же все-таки: «Нет?»

Она не отвечает на этот вопрос. Но я знаю, девочка чувствует – там, в кинозале перед ее глазами была не любовь. И даже, если ей кажется, что у нее самой уже есть ее первая любовь, то все же она не торопится ощущать вдвоем. Ей достаточно знать, что он есть и достаточно о нем мечтать.

Однажды через многие, многие годы меня спросят о моей тридцатипятилетней подруге, – как это возможно, что она, такая красавица и умница, все еще одинока? «Не умеет фантазировать», – отвечу я. И это правда. Без способности очей к очарованию не рождается любовь. Любви противопоказано всевидящее око.

Вместе с тем я, педагог, всегда буду предупреждать взрослых юношей и девушек об опасности замены любви реальной любовью воображения, любовь – мечтой, – той формой любви, переживать которую легче всего – сам и любишь, сам и творишь в фантазии образ любимого, сам за него действуешь, – там, в воображаемом мире он послушен, говорит и даже двигается согласно твоим же собственным представлениям. И хотя я буду с присущей мне горячностью отстаивать живую во плоти любовь двух реальных, а потому и полных противоречий людей, тем не менее, я думаю, что именно в мечтаниях о Саше моя героиня познавала те высоты состояния любви, которые способно давать чувство любви. И из мечты нечто пережитое ушло в ее подсознание и стало там критерием действительности. Это и уберегло ее потом от преждевременных касаний.

В том, что девочка не осудила тех двоих в кино, и у нее не возникло ощущение грязи, проглянула еще одна особенность ее характера, а именно – наличие зрения, при котором многое приукрашивается, углубляется, но при котором обязательно увидится хорошее. Такое свойство души станет впоследствии ее стержнем как педагога. И люди будут тянуться к ней, вытаскивающей им наружу то, что есть в них светлого. Но – обратная сторона медали – узреть подлость ей долго будет стоить неимоверных усилий, несоизмеримо великих. Там, где многие запросто и верно увидят элементарную зависть или спрятанную трусость, расчетливость и цинизм, она даже не допустит подобных мотивов. Какая-то неориентированность в жизни появится, наивность на грани глупости, что придется преодолеть.

Сложна жизнь. Трудна она и подростку, и взрослому.

30/III

Лена со мной, по-моему, не откровенна. Правда, она читает мне свой дневник, но когда я с ней говорю, она всегда молчит, а я говорю. И я даже по ее выражению лица не знаю, что она думает при этом. Мне кажется, что настанет время, когда я не буду иметь ни одной настоящей подруги. Тяжело.

Дружба с Леной и чувства к Саше занимали огромное место в эмоциональной жизни девочки-подростка. Но странно, сегодня я ничего толком не могу вспомнить о Лене, будто Лена и вовсе не из плоти и крови. Какие-то обрывки, где в центре все равно я сама, а не она, Лена. Два главных героя того времени испарились из моей памяти – Лена, и как ни странно и Саша тоже. Какие-то обесцвеченные они передо мной – лучшая подруга и первая любовь.

Я склонна объяснить это тем, что оба – и Лена, и Саша были, возможно, больше случайным внешним источником моей тогдашней внутренней жизни, и питала я эту дружбу и свои ощущения более всего собственной фантазией, а сами они – и Лена, и Саша прошли все же мимо меня. Вот и остались в памяти призраками. Я не знаю, о чем думала Лена, не помню ни одного разговора с Сашей, даже того, что говорил он тогда на катке – не помню. Возможно, что Лена вообще часто молчала, и я поздно заметила, что веду беседу по существу сама с собой.

А, может быть, моя жажда дружбы с Леной и переживание любви к Саше были столь всепоглощающими, что пожирали во мне объект моих устремлений? Я просто не успевала чувствовать чувства к ним, и одновременно наблюдать, фиксировать Лену и Сашу такими, какими они были? Когда я о них думаю – передо мной только их лица на фотокарточках. Но, и чувства те я тоже сегодня не помню. Только головой могу воспроизвести. В сердце же – пустота.

А может быть, инстинкт самосохранения выжег дотла их тогдашний источник страданий. И участь забвения уготована только тем, кто причинил нам много незаслуженной боли и обиды? Я не знаю.

Во всяком случае, и Сашу, и Лену постигло в моей душе такое вот «погребение», а Эрьку, по поводу которого в дневнике нет ни стонов, ни ахов, а одни лишь радости, и даже, быть может, не очень осознанные тогда, остался во мне живым и нетленным. Я запомнила и Эрьку, и Эльгу, а не только то, что пережила из-за них.

Возможно, что где-то здесь пролегает граница между страстями и любовью. Чувства к Саше и Лене, дошедшие до высокой степени внутреннего напряжения, развили душу девочки, но ощущались как тяжкий груз. А вот Эрька и Эльга, не вызывавшие сомнений и не причинявшие страданий, не мешали, а помогали жить, были опорой в каждодневности. Чувство к ним было спокойное, уютное, уверенное, оставшееся живым.

Еще Ларошфуко однажды подметил, что, человек, пожалуй, чаще всего любит само чувство любви, а не предмет, ее вызвавший.

И мне нечего вспомнить о реальном Саше, хотя он пока все еще живет в покинутом сердце, и нечего рассказать о Лене, хотя дневник приближается к катаклизмам дружбы с нею.

МАМА

31/III

Утром мне захотелось забраться к маме в постель, что я и сделала. А папа начал самым недовольным голосом говорить о том, что мама ночью все время прикасалась к нему холодными пятками. «Пожалуйста, не мешай 'мне ночью спать», – сказал в заключение папа. Мама пришла сегодня только в 4 часа ночи домой, так как долго работала и пришла совсем замерзшая. Я возмутилась.

– Подумаешь, мама тебе спать мешала! Ты мог бы не ворчать, а маму согреть, на то ты и муж, – сказала я.

Мама обняла меня тепло, тепло и сказала:

– Какая ты иногда бываешь милая. Только ты не всегда хочешь быть хорошей.

Я не хочу! Да если бы не было папы, я была бы с мамой такой хорошей. Папа мне просто мешает.

Вечерами папа начинает рассказывать маме про то, что я ему отвечала на вопросы, каким голосом, и часто завирается. Я не выдерживаю и говорю об этом маме. А папа начинает спорить со мной. Мама мне раз прямо сказала: «Ну кому мне, по-твоему, больше верить – тебе или папе?» Значит я, по ее мнению, вру? А я ее ни разу еще не обманывала. После каждого спора пропадает всякая охота спорить с ними, потому что знаешь, мама тебе все равно не поверит.

Мой уставший от домашних обязанностей больной отец не был лучшим в мире педагогом. Больше того, он им, наверное, не был и вовсе. Все психологические конфликты в доме всегда утрясала мама. И я, глазастая, это видела. Мамин авторитет от этого рос, а папин падал. Отцу не стоило при мне жаловаться на меня, делая маму арбитром между нами. Мне не надо было нападать в присутствии мамы на отца, ставя маму меж двух огней. Маме не надо было занимать одну только сторону – папину. И т.д. сказка про белого бычка, которая всегда к месту, когда разбираются семейные конфликты. Но не они, в конце концов, определяли атмосферу в доме.

Девочка росла в благополучной семье. И мать была у девочки удивительная по силе. Первый подвиг этой женщины состоял в том, что она сумела не превратить мужа в больного мужчину. Отец сам не хотел превращаться в сломленного болезнью. И мать стойко держалась этой линии.

Тогда, в самое тяжелое для ее мужа время, в 1940 году, мать делала вид, что так оно и должно быть – она на работу, он за уборку квартиры. Более того, те несколько довоенных лет, когда отец слеп, а в доме резвилось двое малышей, и девочка так часто грубила, остались в памяти моей матери как самые счастливые в ее жизни. «Никогда, ни до, ни после, мы так много не смеялись», – говорила мама потом. И это правда. Смеялись братишки, улыбался отец, хохотала до изнеможения пришедшая с работы мать. И я считала, что так оно и должно быть, ничего тут нет удивительного, и даже не видела, как рядом взрослый мужчина переживает трагедию и как выдерживает удары судьбы мать. Я не понимала, сколько сил нужно было матери. Не только душевных, но и просто элементарно физических.

Мать была единственным работником на семью из пяти человек. И была она всего-навсего бухгалтером и машинисткой, и только. Такая профессия не приносила больших доходов. Чтобы заработать мало-мальски на еду, мать ночами печатала дома на машинке. Печатала она великолепно – по 9-10 страничек в час всеми десятью пальцами. Но за этот труд до войны платили мало. Матери много надо было печатать, чтобы свести концы с концами, и стучала она на машинке за полночь, при свете большой лампы на потолке. И если я, спящая в полуметре от грохочущей машинки вертелась на постели и недовольно постанывала, то мать спуску не давала: «Кто хочет спать, тот спит», – прерывала она мои попытки покапризничать и продолжала стучать и стучать. И я научилась засыпать в любых условиях, быстро и глубоко.

Мать брала домой и корректуру. И пока я вслух читала ей очередной печатный лист, она, проверяя глазами другой, пальцами вязала на спицах одежду мне и братишкам: пара носков за вечер была для нее нормой. А ведь был у нее еще восьмичасовой рабочий день, ежедневный. И в трамвае дорога на работу туда и обратно.

Как Она успевала? Откуда брала силы?

Однажды, ранним утром, стоя в очереди за молоком, мама потеряла сознание. Она упала в обморок из-за малокровия, которое обнаружится только после войны. Мать пришла домой с большим опозданием и, с виноватой улыбкой, казня себя за слабость, призналась в своем падении на асфальт тротуара. А я даже не могу вспомнить, прилегла ли она хотя бы. Дали ли мы ей такую возможность.

В нашей семье не только не делали культа болезней, их просто не замечали. Я подозреваю, что, если бы мою мать спросить, какими болезнями болела ее дочь в детстве, она не смогла бы ответить. Не это она запомнила из жизни дочери.

В том же 6-ом классе, например, когда велся дневник, у меня на веке обнаружилась какая-то опухоль. И под угрозой, что эта шишка может стать раковой, ведено было ее вырезать. Мать отправила двенадцатилетнюю на операцию одну, ограничившись советом, на случай, если придется раздеться, надеть чистое белье, что девочка и сделала. Над своими шерстяными носками маленькая лентяйка не задумалась – в них сияли огромные дыры, величиной с мужской кулак. «Целых не было, штопать ей всегда было недосуг и по принципу »авось сойдет«– где, мол, глаза, а где ноги, махнула рукой и пошла на операцию в рваных носках.

Но, о ужас, именно одни только бутцы приказано было снять в операционной и нырнуть взамен в какие-то огромные, как в музеях, шлепанцы, без задников. Девочка проплыла в этих лодках до операционного стола, всячески искривляя ноги пятками во внутрь, и забралась на стол, изо всех сил пряча носки. Там на столе ее обложили белыми простынями, один только глаз и торчал теперь, открытый. И начали резать.

А ее, лежащую на стерильном ложе, беспокоило только одно – видели врачи, сияющие пятки или не видели? Да или нет? И как пройти этот же путь после операции в тех же проклятущих шлепанцах в обратном направлении – от стола к двери, да так, чтобы скрыть свой позор. Под эти думы она прооперировалась, ничего не ощутив, и благополучно отправилась домой, с почему-то полностью забинтованной головой.

Девочка ехала в метро и воображала себя раненой испанской республиканкой. Она чувствовала себя немножечко героиней, ибо в приемной все женщины охали и ахали по поводу того, что такую махонькую отпустили вот на операцию одну. И в метро на нее тоже глядели жалостно и сочувственно.

Но дома на маму забинтованная голова не произвела, кажется, вообще никакого впечатления, а признание в провале с носками вызвало назидательное замечание: «Я всегда говорила, что ты должна иметь заштопанную пару носков», – ну а процедура операции мать, по-моему, вовсе не заинтересовала.

В таком искреннем пренебрежении к болезням было очень много пролетарского, вынесенного из берлинских рабочих окраин, от матерей-работниц, от бабки моей, от тех, кто сам лечил своих детей из-за отсутствия денег, не вызывая врачей.

Мама знала все признаки детских болезней и ставила диагноз еще до прихода врача. Она научила и меня навыкам пролетарских врачеваний. В доме была огромная медицинская книга со страшными цветными картинками и по ней мать справлялась за советом, если что-то ее смущало. Ту книгу и я проштудировала в отрочестве вдоль и поперек и запомнила азы медицины. Мать не запрещала, более того, поощряла блуждание и по «запретным» страницам. Человек должен все знать о своем теле, ничего нечеловеческого у него нет – так считала моя мама. И сегодня медицинская литература – настольное чтиво у меня и моих сыновей, тоже с самого детства рывшихся в книгах, в том числе и гинекологических. И внучка в шесть лет разглядывала картинки о том, как рождается человек.

Знание медицины и пренебрежение к больному состоянию – таков был негласный материнский наказ, оставленный мамой.

Мать учила переносить и боль, любую. А одну боль она вообще не признавала – боль головную. «У Дервальдов никогда не болит голова», – внушала мама. «Ты знаешь головную боль?» – проверяла она мою принадлежность к лику своего семейства. – «Нет? И никогда не узнаешь, как и я не знаю, что значит «болит голова». И действительно я не знаю, что такое «болит голова».

Мама, имевшая всего-то восьмиклассное народное образование, была начитанным человеком в педагогике. Всему, что мама знала о детских душах, она учила и меня, свою дочку-помощницу, на пользу моим братишкам. И педагогическая литература сегодня тоже мое чтиво, и постоянное чтение для моих сыновей.

А теория марксизма? Мама была первой, кто засадил меня за Маркса, после того, как я однажды высокомерно заявила в девятом классе: «Прав ли Маркс, это еще надо проверить». Отец тут же схватился за голову и в ужасе повалился на диван. «Из дочери может вырасти враг», – сказал он жестоко. А мать возразила: «Пусть до всего доходит сама. Это ее право». И не успела я насладиться маминой поддержкой, как получила от нее свою порцию духовной оплеухи: «А с какой работой Маркса ты не согласна? Не знаешь? Не читала?» В голосе матери был такой неподдельный ужас от моего невежественного нигилизма, что мне хотелось провалиться сквозь землю. Тут же. Но мать не дала передышки. «Садись. Станем вместе читать». И усадила меня за теорию прибавочной стоимости. «Поняла?» Ничего я не поняла. «Так как же ты смеешь судить, не понимая? А?» Я была сражена окончательно и твердо решила – подрасту, поумнею и возьмусь за Маркса. Так и вышло. Стала я марксоведом. А старший мой сын знает многие работы Маркса не хуже, а лучше меня. Средний – первейший читатель и критик моих марксоведческих работ. Продолжается эстафета, жизненная линия моей мамы.

Когда я была маленькой, мама читала мне вслух большие, толстые книги. «Республику ШКИД» я знаю в мамином исполнении. А когда я подросла, то сама стала делиться с матерью нечитанной ею литературой. Потрясший меня «Овод», которому я была готова слепо подражать во всем, у мамы вызвал немало сомнений. «И зачем ему было так мучить любимую? Ты можешь мне объяснить?» – спросила мама. – И я, влюбленная в Овода, не сумела убедительно ответить. И в самом деле, зачем?

А когда случались ситуации, что одна я стояла на дороге, а вокруг сплошное непонимание, мать говорила: «Ну и что? Уверена, что права? Знаешь, что говорила по этому поводу Роза Люксембург? Сильная личность проявляется не вместе с массой, а против массы. Ты уверена? Тогда не трусь, доказывай и побеждай». Не было у моей мамы той ^страшной установки, согласно которой «коллектив всегда прав». Слишком хорошо она знала, сколь одиноки были немецкие коммунисты в понимании опасности фашизма в Германии, и как отставало «коллективное» мнение большинства немцев. Если прав, то стой на этом, и не сдавайся – так учила мама и в малом и в великом. А если тебя не понимают, то сперва спроси себя – в чем твоя ошибка? Что сделала – сама такого, что позволило не так понять. И исправляй.

Еще в нежном детстве, когда я стукалась об стол, и поднимала рев, мать не била в ответ по столу-бяке, обидевшему бедную девочку. При чем тут стол, если сама на него налетела? Больно? Потерпи, в следующий раз будешь осторожней.

А в результате стукнувшись, я и вовсе не ревела. Ибо чего плакать, ежели сама виновата, и никто тебя все равно особо жалеть не станет? Да и не больно уже.

Мама учила меня жить. Я по-маминому учила своих сыновей, внеся, конечно, и кое-какие уточнения. Сыны мои передали накопленный опыт своим детям, прибавив своего. Так мама останется с нами, хотя в живых ее тоже уже нет.

И нет такого дня, в котором тихой грустью не оживала бы во мне моя мама.

И СНОВА МАЛЬЧИКИ, И СНОВА ДЕВОЧКИ

1/IV

Сегодня в коридоре столкнулась с Хрепоновым и Серебряковым из седьмого класса. Вернее Женька С. толкнул на меня Юрку X. Я обернулась и сказала: «Товарищи, как нехорошо. Ай, ай, ай». Они засмеялись. И я в первый раз увидела Женю улыбающимся. Зачем записываю это? А вот почему. Мне сказали, что с Инной Перлявской со мной хотят подружиться почти все ребята из 7-ых классов. На Инниной Л. парте в физкабинете она прочла запись: «Травка сегодня в голубой майке. Она очень хорошая девочка. Правда? Отвечайте и подписывайтесь».

Зачем это? Если хотят дружить, то зачем писать обо мне на партах? Ах, боже мой! Почему на тех, которые со мной хотят дружить, я не обращаю почти никакого внимания? А тот, с кем я хочу дружить, дает мне такие ответы по телефону? Тяжело. Урсула сказала мне, что может быть, Саша еще позвонит. Если бы! Эх! Ладно! Сашенька!

Саша, Саша, Саша, горе ее, печаль ее, А тут какие-то мальчишки хотят с ней дружить и откровенно оставляют на партах запись о цвете ее майки – самом популярном ребячьем одеянии тех лет. И ей это лестно. Если по-честному, то именно лестно. Немного бальзама приложили нежданно-негаданно к ее болячке. Вот и пишет «почти не обращаю внимания». «Почти» – ибо внимание обращает, даже в дневник занесла улыбку восхищения, которую нежданно вызвала у Жени С. Маленькая женщина, которой, оказывается, нужно производить впечатление.

А теперь и несколько слов об Урсулке, той, что надеется на звонок Саши. Урсулка – тоже дочь немецких политэмигрантов. Вильгельм Пик – ее дедушка. Жила Урсулка с девочкой в одном доме, на одном и том же этаже. И возвращались они из школы домой нередко вместе. Урсулка была старше, по тем временам намного, училась уже в девятом классе, а шестиклассницу выбрала наперсницей своих сердечных мук. И не потому, что шестиклассница много чего понимала в Урсулкиных делах, а потому, что худо было девушке, очень худо от переживаемой безответной любви к однокласснику. Урсулке надо было кому-нибудь исповедоваться, чтобы облегчать свою душу, все равно кому. Подвернулась под руки девчонка? Слушает? Что-то советует? Сама о себе не молчит? Ну и славно. И шагали они вдвоем домой, и говорили о мальчиках.

Предметом Урсулкиных страданий был Вадим, тот самый, который однажды шел сзади девочки в той же лыжне, добровольно взяв на себя роль вдохновителя ее на подвиг сдачи норм ГТО. Вадим был признанным школьным красавцем. Высокий, стройный, лучший спортсмен среди всех парней школы, ясноглазый, добрый – в Вадима нельзя было не влюбиться, настоящий Иван-царевич, шагнувший в школу из русских народных сказок. Полшколы вздыхало по Вадиму, тайно или явно. Надежд у Урсулы – доброй, но не красавицы, робкой и отнюдь не спортсменки не было никаких. Урсула это понимала, и тем более страдала.

А через год, почти ровно через год, девочки Урсулкиного класса будут провожать своих мальчиков на фронт. На школьном дворе, уже в солдатском строю, выйти из которого нельзя, Вадим удостоит Урсулку просьбой – купить ему на прощание пачку папирос. И Урсулка не решится истратить последние минуты гляденья на своего кумира, на беготню в табачный киоск, а перепоручит эту просьбу девочке.

Я хорошо помню, как мчалась за папиросами мимо «Аптеки» на улице Горького, мимо той аптеки, где 8 марта 1941 года ученицы Урсулкиного 10-го класса во время школьной перемены купили своим мальчишкам, тем самым, что сейчас выстроились солдатским строем на школьном дворе, аппетитно обсыпанные сахаром – слабительные мармеладки. И парни, довольно нахально ухмыльнувшись, съели девчачье угощение, преподнесенное им в честь женского праздника, не ведая о коварной начинке. Десятиклассницы угощали мальчиков за то, что те забыли поздравить их с женским днем.

Наши мальчики-семиклассники такого наказания не заслуживали. Наоборот, в тот день, 8 марта рано утром, каждую из нас на парте трогательно ждала маленькая фиалка. И мы, расцветшие, очень гордые своими рыцарями, шествовали по школе. По-моему, полученные нами фиалки окончательно взбеленили десятиклассниц и из-за них они ринулись в аптеку за отмщением.

Что было в 10-ом на уроках через час после угощения, пусть домыслит читатель. Во всяком случае, 8 марта 1941 года занятия в 10-ом оказались начисто сорванными. А Вадим тогда чуть не умер. У него оказался больной желудок, но, возможно, он, красавец, уже привык получать больше всех и просто-напросто объелся тех мармеладок. Я не знаю.

Я пробежала мимо знаменитой «Аптеки» с ее знаменитыми конфетками и, наконец, в моих руках оказалась пачка папирос.

Но, когда я примчалась обратно, на школьном дворе ребят уже не было. Ждала меня только совершенно мокрая от слез Урсулка, которая стала ругать мои, по ее мнению, недостаточно прыткие ноги. Так и ушел солдат на войну без папирос.

Но это будет потом, через год. Всего через год.

САМОПОЗНАНИЕ

3/IV-40 г.

Не знаю, что со мной творится. Опять во мне происходит какая-то перемена. Дело в том, что Чарусь читала мне свой дневник. Я узнала, что Чарусь очень, очень хочет со мной дружить. А я, Чарусь, думаешь не хочу? Как бы не так!

Чарин дневник мне очень нравится. Только зря Чара расхваливает меня. Зря! Ей богу, зря. Ну, чем я лучше других? Такая же. Чара, пишет: «Сегодня, наконец, предложила Травушке подружиться. Она мне созналась, что это уже третье предложение. Что ж. Скоро все так сделают. Ребята сейчас злятся на нее за то, что она лучше их. А скоро перестанут злиться и захотят дружить». Чем я лучше других? Не знаю. Честное слово не знаю. Самая обыкновенная. Чарусь мне много больше нравится, чем я сама себе.

Чарусь хочет у меня чему-то научиться. Чему только? По-моему, нечему. «Ты, Травка, посмотри. Вот я философствую, тысячу раз принимаю решения, что в классе надо что-то делать, а сама ничего не делаю. У тебя по-другому. Ты работаешь», – говорит мне Чара. В общем, расхвалила во все стороны. А зачем? Я лично в себе не нахожу ничего особенного. Самая обыкновенная. У Чары я должна научиться одному очень хорошему качеству – это сознательная дисциплина. Я должна во время уроков сидеть еще лучше, еще больше следить за тем, чтобы самой не слушать подсказок. Только тогда я буду хорошим пионером, а в будущем и комсомолкой. Пусть Чара останавливает меня, если я буду нарушать это. Я не буду внимать просьбам Эрика. Пусть он злится, пусть сердится, но я буду тверда в своем решении. Испытаю свою волю! Стану лучше! Поработаю над собой!

Там, где-то в начале дневника, девочку обвинили в том, что она воображает. Но запись от 3/IV говорит о другом – сплошная неуверенность в себе. Чара откровенно хвалит, а девочка ничему хвалебному не верит. Так-то вот лучше ей, почему-то часто оказывавшейся на виду, быть незаметной. Но ей не удавалось оставаться в тени. Ни в детстве, ни во взрослой жизни. И как часто потом будут ее упрекать в воображальстве, уверять в нескромности, иногда называть выскочкой. А в ней – сколь цепко сидят в ней все неудачи, все непонимания, и как трудно бывает вытащить наружу ощущения успехов, которые тоже, конечно, были. На костылях воспоминаний об удачах она не позволяла себе падать в пропасти абсолютного неверия в свои силы, но радостей, счастья от удач почти никогда не испытывала. Ни в детстве, ни потом. Почему?

Вместе с тем, делая научные доклады перед умными слушателями, ей всегда удавалось настолько скрывать свои страхи и неуверенности, что мало кто догадывался, о том, что же происходило на самом деле. «Травка волнуется на трибуне? Ха-ха-ха! И кто этому поверит?» говорили и говорят даже близкие друзья. Что это? Хорошо? Плохо?

В записи от 3/IV было еще маленькое добавление, для девочки очень важное, но не прокомментированное.

Кстати, Чара говорит, что я буду писателем, и она советует мне отдать в печать свой лагерный дневник. Выйдет ли писатель? Никаких талантов не чувствую. Чара пишет книгу «Саша». Интересно бы прочесть. Завтра она это хочет сделать. Очень интересно. Да!

Как девочку ошарашило Чарино «предсказание», основанное на впечатлении от девочкиного прошлогоднего «творения». Какой обожгло радостью! Я прекрасно помню – свое тогдашнее удивление, свое жаркое желание поверить в Чарино пророчество. Чарина фраза звенела в ушах, в любую минуту девочка могла вызвать ее прекрасное звучание в душе своей.

Однако уверений подруги оказалось недостаточно, чтобы поверить самой. И поэтому девочка сыграла – небрежным тоном, эдак совсем, между прочим, отреагировала на почти самое главное, тайное в жизни. «Кстати, – Чара говорит»… – так она начала. И честно прибавила «Никаких талантов не чувствую». И не призналась, что чувствовать талант хотелось, очень хотелось.

И так будет всю жизнь. Будет желание писать, будет невозможно не писать. И будет страшнейшая неуверенность – стоит ли, умеет ли. Писателем девочка не стала. А сочиняла всю жизнь.

8/IV

Вот уже пять дней не записывала в дневник. Пишу в дневнике неискренне, т.к. знаю, что придется показывать подругам. А подруг у меня уйма. Но среди них нет настоящей. Я даже тяготеюсь ими. Лена это поняла и прислала мне письмо. Тяжело было его читать. С Леной я, кажется, дружила по-настоящему, но очень короткое время.

Я теперь поняла, что подделываюсь под своих подруг. Но под Лену я не подделываюсь, только в последние дни немножко, так как чувствовала, что мы начинаем расходиться, а я не хотела ее терять. Что ж, теперь я ее потеряла. И поделом мне. Я нехорошая. Я плохая. Я теперь одна. У меня нет подруги! К Инне Л. питаю не жалость, а что-то другое. И даже в мечтах я одна. Мне кажется, что первая любовь – любовь к Саше прошла. Не знаю, я о нем ничего, жив ли, здоров? А, может, он уже умер? Не дай боже! Не надо этого!

Трагические переживания 8/IV-1940 года сегодня вызывают у меня грустную улыбку. Я завидую себе – тогдашней. Как быстро проходили тогда самые страшные трагедии, как завидно быстро улетучивалось самое горькое горе. Семь месяцев влюбленности, три недели ожидания звонка и вот всего три недели прошли после злополучного ответа Саши по телефону и… уходит первая любовь, исчезает Саша из девочкиных мечтаний, и при том бесследно исчезает. Она о нем больше не вспомнит.

9/IV

Сегодня мировой день! С Леной дело выходит мирово. Кажется, опять подружимся. Мирово! Я рада!

А на последних двух уроках тоже было мирово. Во-первых, у нас было только 4 урока, за что Эрдя чуть не расцеловал нянечку. А на последних уроках все подсказывали. Даже Чара! И было очень весело.

Травушка, а что это значит, а? Ты что это? Подсказывать? Ну, и звеньевая! Ну, ведь не все время быть святой. Кончается учебный год. Можно и побузить.

Вот и пойми их – Чару, Травку, Лену. Еще 3/1У твердое намерение не подсказывать и соблюдать дисциплину ради испытания своей воли, и уже 8/1У они же – и Чара и девочка радуются тому, что весь класс сошел с рельсов. Где же ответственность, пионерская честь, верность слову, данного самому себе и подруге? Ничего нет, все в тартарары, за час спускается доброе намерение, выработанное часами держания себя в узде.

Помним ли мы взрослые себя такими? Или только в детях своих замечаем пугающую неустойчивость поведения, а себя, бросаемых в, разные стороны, забыли?

– Когда же ты была искренней? – сурово спросит иная учительница у девочки, столь непоследовательной в своем поведении.

– А и тогда, и сейчас! – лихо ответила бы она, если бы ее спрашивали, и если бы она могла быть действительно искренней.

Они ведь еще не взрослые, а всего лишь девочки-подростки, думающие, что они уже большие.

10/IV

Галина Владимировна сегодня сказала Громову:

«Нужно иметь пионерскую честь и защищать ее. Это великое дело. Кто защищает пионерскую честь – тот и в будущем будет достойным членом партии».

Мировые слова!

Вот и снова пойми их – подростков. То в фильме о гражданской войне автор дневника узрела какую-то банальность, то вдруг слова, произнесенные с самыми. Дежурными намерениями, вдруг западают в душу и выводятся ею в дневнике старательно, большими буквами, чтобы как можно больше походило на плакат. В чем дело? Может быть, подала голос больная совесть, ибо девочка сама вот вдруг стала подсказывать, сам активист актива, звеньевая? Нет, к самобичеванию, помнится, девчонка не слишком склонялась. Чаще выходила из внутренних противоречий смешком в свой адрес.

А вот слова учительницы все-таки записала. Такие обыкновенно верные, такие элементарно правильные слова. Может быть, простотой и подкупили, истинностью ударили в сердце?

Я не знаю. И мне не угадать. Я забыла.

Но после этих фанфарных общественных труб пойдет несколько страничек опять о мальчиках.

ОПЯТЬ МАЛЬЧИКИ

11/IV

Екта сказала, что на школьном совете обо мне говорили, но говорили хорошее! Сегодня я перед Е.А. извинилась за то, что болтала во время русского. Мы с Эриком болтали о рассказах. Он, оказывается, пишет не только стихи, но и рассказы. И рассказов даже больше. Интересно бы прочесть. И я бы ему хотела свой «Ветер» или еще что-нибудь прочесть. Что скажет? Наверно, разругает в пух и прах.

Закончила «Дневник Кости Рябцева». Мировая книга. Очень полная жизнь у Кости. Посоветовала Эрику почитать ее. Думаю, что он ему понравится. Хотя там много неприятных слов и книга, поэтому запрещенная, она все же очень хорошая. Эта книга не приукрашена. Она показывает настоящую жизнь. Н.Огнев не постыдился дать своему герою мысли и чувства, которые действительно имеют мальчики.

12/IV

У Инны Перлявской в короткое время разыгралось два романа. Она мне сегодня сама все рассказала. Первый роман с А. Он ученик 7 б. Мне он не нравится. Он всегда как-то неприятно улыбается, когда через весь коридор вдруг ни с того, ни с чего кричит: «Травка!» Неприятно. Он писал Инне записку, подписавшись «Вечно любящий тебя Аладыкин». Уж это очень глупо. Просто мещанство. Нельзя было просто написать, по-советски: «Инна, хочу с тобой дружить. Ты мне нравишься. С сердечным приветом. Аладыкин»? Вот и все. А то «вечно любящий». Не верю, чтоб он «вечно» любил. Мал он ещё для этого.

Инна не хотела с ним связываться и написала тоже записку. «Дружить с тобой могу. Но больше простой дружбы не выйдет. Если не хочешь, расстанемся друзьями. Инна». Он обиделся, ответил, что Инна на минуту поспешила, так как он хотел ей написать то же самое. И больше они не разговаривают друг с другом. По-моему, он врет насчет «поспешила». Инна с ним сперва на каток ходила и он там с Медведевым из-за нее подрался.

Это первый роман.

Теперь второй.

Инна сошлась с компанией ребят из 7-х классов. Вчера они были в кино, а после сеанса Инна пошла с Флюстером гулять. В этом ничего особенного нет. Но Лена говорит, что Флюстер очень нехороший парень. Инна П. говорит обратное. Я лично ничего не говорю, т.к. не знаю его. Поведение Инны мне не особо нравится. Она кидается из стороны в сторону. То Лора Минаев, то Аладыкин, то Флюстер. Вот и разберись. Впрочем, я не собираюсь разбираться.

То, что Инна уже гуляет, это не особо. Правда, я с Сашей ведь тоже была на катке, но… Я сама не знаю, почему мне не нравится история с Флюстером. Минина мама ни о чем не знает. Моя же все знала. Может, поэтому? А, может, я завидую? Нет. Кажется, что нет. Мне, кажется, тоже грозят романы. Дело в том, что 7 классы сходят с ума и хотят познакомиться с девчатами нашего класса. Но я не боюсь. Я знаю, как себя вести. Надо быть настороже. Они дураки.

Инна Перлявская была самой красивой девочкой в классе – рослая, большеглазая, черноволосая, большеротая. Училась Инна лениво и скучно, вечно тройки да двойки за почти молчаливое стояние у доски, сопровождавшееся спокойным хлопаньем большущими ресницами как у заводной огромной куклы, выставленной в окне комиссионного магазина у Петровских ворот. Девочкой была она доброй и открытой, жаловавшейся на маму, просившей совета как быть с вившимися вокруг нее, мальчиками, шедшая с ними в кино, чтобы никого не обидеть. Она из-за них не страдала, слишком многие хотели пойти с ней в кино. Инна не переживала, но зато мальчишки из-за Инны дрались до крови.

Им ведь только 12 и 13 лет. Некоторым мальчишкам – 14. Подростки, которые ходят в шестой и седьмой классы. Даже еще не в восьмой или девятый. Дети еще. Но интерес у мальчиков к девочкам и у девочек к мальчикам уже живой, перегородки, существовавшие еще год тому назад, начинают рушиться. Вдвоем бродят по улицам Москвы. Вдвоем ходят в кино. Пишут друг другу записки, объясняются в любви и неумело проявляют чувства уязвленного самолюбия, по-мальчишески грубо и неуклюже. Знают ли об этом родители? Как реагируют? Что делают учителя, учат ли чувствовать? Я не помню ни одной беседы с нами о дружбе и любви в этом раннеподростковом возрасте в стенах школы. Как будто взрослые забыли себя тринадцатилетними. Или не хотели больше помнить себя тринадцатилетними. И искали подростки понимания и поддержки друг у Друга, делились секретами, просили совета. И еще из литературы черпали они опыт прошлых поколений. Жадно вбирали переживания Кости Рябцева, столь не похожие на отрочество Льва Толстого, и вырабатывали свое, личное, на других непохожее.

Но они были очень одинокие в это время, отгороженные от взрослого мира. Так было в сороковые годы, так росло наше поколение.

Сегодня, я знаю, в ряде стран детей знакомят с проблемами пола практически с первых лет учебы в школе. Тайна деторождения не тайна для девятилетних, у которых в Германии, например, есть прекрасно изданный учебник, в котором ребенок узнает свое тело – как оно дышит, как оно переваривает пищу, как рождает человек на свет человека.

Я видела телевизионный фильм о четвероклассниках, снятый скрытой камерой в Германии на уроке, на котором учитель рассказывал мальчикам и девочкам, рядом сидящими за партой, о них самих, об их будущем отцовстве и будущем материнстве. Как смотрели на таком уроке мальчики на девочек, а девочки на мальчиков, это надо было видеть! Удивленно, восторженно, уважительно. И каждый был для другого тайной, которую он откроет позже, во взрослой жизни, тайной, которая манит, и не пугает – вот что главное. Ибо оба – мальчики и девочки из одного племени, каждый из них Человек.

А у нас был страх. Страх перед пошлостью, страх перед грязью, страх не знать «как надо себя вести». И уже просыпающийся естественный интерес семиклассников к шестиклассницам вызывает реакцию защиты – «они дураки» и настороженность – надо, мол, быть на чеку. От кого, от чего надо быть настороже? Не враги же они – ребята той же школы, мальчишки седьмого класса, не враги – они будущие возлюбленные, будущие мужья, и с ними уже сейчас надо учиться дружить, действительно ходить на каток, действительно бегать в кино, обмениваться прочитанным, делиться сокровенным.

Девочка и делится – с Эрькой. А вот одноклассницу почему-то осуждает, подозревает пошлость. Почему, собственно? Да по какому праву?

13/IV

Только что из форпоста . Мировые там ребята. Работать они хотят, да не знают, куда силы свои девать. Мое дежурство прошло очень хорошо. Вокруг меня собрались ребята и все стали играть. Мне понравилось. В форпосте решили организовать библиотеку. Я хотела внести свои книги, но мамка не разрешила. Говорит, что братишкам понадобится и говорит, что в случае нужды их можно продать. Уж и ценные у меня книги! По 3 рубля, не больше. Ну, ладно, наплевать. Некоторые все равно отдам. Пусть все их читают. Да! В форпосте я очень хочу работать.

Я немножко прочитала свой дневник. Все-таки я была достаточно глупа. Только что прочла записи, когда позвонила Саше и так далее. Саша лучше меня. Он больше внимания обращает на учебу и т.д., чем я. Вообще мальчики лучше девчат. Это совершенно ясно.

Последняя фраза очень типична для меня – тогдашней. Я хорошо помню, что очень хотела быть мальчиком, а поскольку это самоочевидно было невозможно, то, по крайней мере, хотела стать человеком с мужским характером. Зачем? Я и сама толком не знала.

Но такова была и эпоха. Женщина еще только начала освобождаться от векового угнетенного положения. Только в Стране Советов могла она стать всем – и сталеваром, и капитаном дальнего плавания, и геологом, и летчицей – всем, кем может стать мужчина. А для этих профессий нужны мужская сила, мужская воля, мужской ум. Вот я их и хотела в себе воспитать – и силу, и волю, и ум, И целеустремленность. А потому, когда вопреки всякой логике этого твердого намерения я в очередной раз подчинялась своим настроениям, я и констатировала свою слабость, свое слабоволие как сугубо женские черты, презирала себя, но делала все равно то, что диктовало настроение.

Откуда я тогда взяла, что мальчишки умеют то, что я сама не умела? Ведь мальчишки нашего класса вовсе не учились лучше девчонок. И не были они теми, которые всегда делают уроки. И не походили они на Павку Корчагина. Что же заставляло переносить черты любимого героя на все племя мужское?

Глупость это была, но очень продолжительная. Из далеких веков шедшая вековая глупость, основанная на вековом превосходстве мужчины и угнетении женщины. А угнетенной я быть не хотела.

Но еще предстояло принять себя именно девчонкой, осознать особенности и даже некоторые преимущества своего женского существа, полюбить себя, принадлежащую к женской половине рода человеческого, не возвышая и не унижая вторую половину – мужскую. Предстояло стать человеком – женщиной.

Но и сегодня я, признаюсь, еще не полностью освободилась от мучивших меня тогда проблем. Когда я сегодня печатаю научные статьи, и они кому-нибудь нравятся, то меня, автора, сперва всегда принимают за мужчину (фамилия меня ведь не выдает) и при знакомстве бывают потом ошарашены. Друзья мои даже наслаждаются этой мистификацией и стараются присутствовать при очередном «раскрытии» тайны, ибо уж очень обалденное лицо бывает у того, кто просил представить ему автора. В выступлениях на конференциях удивляются моей «мужской логике», будто и впрямь все мужчины на свете такие уж отменные логики.

А когда душа моя разрывается между письменным столом и тоской по внуку, я сама задаю себе вопросы – «А мучаются ли мужчины между отцовством и своим творчеством? Раздирают ли их любовь к детям и любовь к науке на две противоборствующие половинки?» Да или нет?

Сыны мои принимают меня, свою мать, творящую.

А вот маленьким моим внукам до этого дела нет, да и невесткам была бы милее бабу ля-пенсионерка. Встают ли такие проблемы перед мужчиной сегодня? Нужно, ли ему выбирать, разрывая свое сердце? Не лучше мужчины, это я уже знаю, но творить им пока еще легче. И вряд ли в силу их большей одаренности, а просто из-за сохранившихся, традиций в общественном сознании, а отсюда и в быту, мешающие женщинам развернуться в полную силу.

Семья и общественные 'дела уже тогда, в шестом классе, никак не хотели прийти к желанному единству в девчоночьей жизни. Дома у девочки росли двое братишек, и за ними надо было смотреть и смотреть. Работала мать, работал, пока почти не ослеп, отец, и девочка очень была нужна дома, в семье, очень. А школа требовала от отличницы занятий с отстающими учениками. И девочке эта педагогическая деятельность нравилась, доставляла наслаждение, но требовала времени после уроков. А матери было нужно, чтобы девочка сразу после занятий мчалась домой, делала свои уроки и принималась за домашние дела по уходу за братишками. Мать попыталась письмом в школу объяснить домашнюю обстановку. Но это не помогло. И об этом следующая запись в дневнике.

14/IV

Папка записан в инвалиды. Это раз, во-вторых, Е.А. сказала: «Ты обязана заниматься с отстающим учеником. Ты звеньевая». Юлик (завуч В.Ш.) сказал то же самое, только он еще добавил: «Ты разъясни своей маме, что ты обязана». По этому поводу мама собирается написать второе письмо в школу. Это два. А в-третьих, сегодня с Эриком один целый урок лаялись. Опишу!

Травка: Ты геометрию сделал?

Эрик: Да.

Травка: А я не сделала.

Эрик: Дуракам закон не писан.

Травка: Я тебя, кажется, не просила лаяться?

Эрик: Что ты сказала?

Травка: То, что слышал.

Итак, день сегодня жуткий.

Сейчас тревога, а я сделала только физику. Сделать надо еще очень много. Но я делать не буду. А на улице-то какая погода! Корчагин бы сделал уроки, но я пойду спать. Настроение! Хуже нельзя желать.

Bitte senden Sie Ihre Kommentare an Rolf Schälike.
Dieses Dokument wurde zuletzt aktualisiert am 10.01.04.
Impressum