Waltraut Schälike





Об авторе

НОВЕЛЛЫ МОЕЙ ЖИЗНИ


Шестой класс (Отрочество. 1940)

МАТЬ И ОТЕЦ

СУЕТА СУЕТ?

ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ

ДРУЖБА

КЛАСС

ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ

МАМА

И СНОВА МАЛЬЧИКИ, И СНОВА ДЕВОЧКИ

САМОПОЗНАНИЕ

ОПЯТЬ МАЛЬЧИКИ

ВОЙНА

ЭЛЬГА

ЗАРНИЦЫ ЛЮБВИ

ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ

НОВЫЕ ЛИЦА, НОВЫЕ ПРОБЛЕМЫ

НА БОЛЬШОЙ СЦЕНЕ

Б.С.О.П.Ч.Т.

ЗНАКОМСТВО C ЗАПРЕТНОЙ СТОРОНОЙ ЖИЗНИ

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС

ХУЛИГАНСКАЯ ВЫХОДКА

МЫ И 1937 ГОД

ОПЯТЬ ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ.

ШКОЛА

ЛЮБОВЬ И ШКОЛА

РАДОСТЬ

УЧЕБА

Б.С.О.П.Ч.Т.

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС

29/IV

От мамки я узнали, что я бесштатная, и могу в комсомол поступить только с 16-ти лет. Другие в 15 лет вступают, а я не могу из-за гражданства. А я вовсе не хочу быть немкой.

Врывается тема, которой в дневнике еще не было. «А я вовсе не хочу быть немкой», – записано 29 апреля 1940 года. Дневник автор ведет на русском языке, но дома говорит по-немецки. О подругах думает, беседуя с ними в уме – по-русски, о матери, братишках, отце – по-немецки. Ее волнуют события в Испании и, по секрету, еще с детского сада, она мечтает поехать в Африку – объяснять неграм, что они обязательно должны подняться на борьбу против своих угнетателей. Она хочет быть военным комиссаром в Красной Армии и поэтому, хотя и родилась девчонкой, мечтает обрести характер мальчишки. Она пионерка, звеньевая, и хочет стать комсомолкой, и при том, как можно скорее. И вот неожиданно ей разъясняют: ее вступлению в комсомол может помешать то, что родители – политэмигранты, живущие в СССР без гражданства, с «видом на жительство». Из-за этого ей только в 16 лет дадут собственное гражданство, советское, конечно, раз она этого хочет, но пока ей дорога в комсомол закрыта.

Как ее это возмущает! Из-за какой-то национальности не быть в комсомоле в 15 лет! Этого еще не хватало! Ей ведь совершенно все равно, кто она и кто другие – немка, еврейка, негр. Ей так нравится, что в СССР каждый может записать себе в паспорт любую национальность, какую только захочет – так объясняет ей мать. И девочке это по душе, потому что, по ее убеждению, людям должно быть все равно кто они по рождению. Такую позицию она в детстве вынесла из своего дома – общежития Коминтерна, где водилась с ребятами всех национальностей мира, и знала – все дети всех национальностей похожи. А кроме того, она хорошо знала – при коммунизме нации вовсе не будет, а она коммунист, в свои 13 лет – коммунист, и уже чувствует как при коммунизме. И ей действительно все равно какой кто национальности, абсолютно все равно. Ей нужен комсомол, не национальность.

Обо всем говорили Эльга, Лена и девочка, обо всем на свете – кроме национального вопроса. Его не существовало для подростков тех лет. Они не знали национальности друг друга, иногда, случалось, что не знали и собственной. В те годы один известный мне мальчик – мой будущий муж не смог ответить на вопрос учительницы, которую заинтересовала национальность мальчика для заполнения графы в классном журнале. «Я спрошу дома у мамы», – пообещал он учительнице. Мы тогда просто очень гордились, что в Советском Союзе все национальности равны, а поэтому нам было все равно, к какой принадлежать самим,

И это чувство безразличия к национальному происхождению распространялось у нас не только на ребят собственной страны, но включало и всех детей всей планеты: они тоже были своими, и их судьба даже волновала больше собственной. Ведь те дети, что из других стран, родились в стране капитализма, а мы – счастливчики, в стране социалистической, первой во всем мире! Самой первой! Ах, если бы мы могли переселить всех детей земного шара к себе, или уничтожить капитализм во всем мире! Вот это было бы счастье! Об этом мы часто мечтали. И особенно жалко было нам испанских детей, которых фашисты бомбили, а также еврейских малышей в Германии, которым фашисты устраивали погромы, и негритят, которых всякие негодяи в США обижали за то, что у них черная кожа. Как много в мире еще глупостей! Но мы эту глупость обязательно уничтожим, в этом мы были уверены.

В 4-ом классе с нами несколько месяцев проучился сын Поля Робсона, негритенок Поль, живой, веселый, ясноглазый драчунишка, сладить с которым могла Зигрид Шагалова – еще меньшая ростом, чем Поль, но зато уже настоящий, умелый самбист. На переменах Поль и Зигрид серьезно мерились силой, а мы всем классом болели за обоих – за девчонку и за мальчишку. Поль был наш, совсем свой.

Я думаю, детям вообще не присуще чувство национальной принадлежности, даже если цвет кожи сигналит об этом во все стороны. Дети стихийно всегда интернационалисты, и именно это чувство в 30-ые и 40-ые годы взрослые в нас лелеяли, они растили поколение, мыслящее по-новому, чувствующее вне этнических предрассудков.

И мои родители, немецкие коммунисты, нашедшие в СССР политическое убежище от германского фашизма, мои мать и отец, сами горячо мечтавшие вернуться на родину для искоренения фашизма и строительства там, в Германии, социализма, не вели с дочерью бесед о национальной гордости и национальной ответственности. Ответственность распространялась на все страны, и тут уже все равно – хоть ты и немец, а место твое сегодня в Испании, раз там сейчас гражданская война.

А тут какая-то неведомая сила неожиданно сужала девочке мир. И не понимая кому и зачем это нужно, она написала: «А я вовсе не хочу быть немкой».

Через год, почти ровно через год, в 1941 году проблема национальности повернется еще одной стороной. Не в начале войны, а несколько месяцев спустя придется кое-что понять, над многим задуматься, о многом спросить.

Начало войны не вызвало никаких вопросов о собственной национальности. Дело было ясным – войну ведут немецкие фашисты, и с ними борются все антифашисты мира, и мы тоже – мои родители – немецкие коммунисты, и я – советская девочка. И все это понимают. И когда в первую неделю войны какая-то тетка сердито сделала девочке замечание в очереди: «Ты зачем говоришь на языке фашистов со своими братишками? Не стыдно тебе?», девочке даже не пришлось лесть за ответным словом в карман – за нее тут же отбрил глупую тетку какой-то мальчишка: «Это Вам должно быть стыдно. Это язык Маркса и Тельмана! Как можете вы путать фашистов и коммунистов!» Девочка молча и гордо забрала свою буханку хлеба в ларечке и пошла с братишками своей дорогой, даже спасибо мальчишке не сказала, настолько такая позиция была для нее очевидной.

Возраст был трудный. Все становилось, все трещало по швам внутри растущего человека, а мир вокруг четко казался красным и черным. И кто этого не понимает, тот просто дурак, и нечего с ним разговаривать – так думала девочка. И тетку в очереди быстренько поместила в разряд дураков.

Через месяц после начала войны детей сотрудников Коминтерна эвакуировали из Москвы в интернат Коминтерна на реку Ветлуга. Многонациональное, многовозрастное племя детей коминтерновцев было интернационалистическим в плоти своей. И проблем тоже никаких не возникало. Все, все понимали без всякой специальной интернациональной программы воспитания, И в деревенской школе, в которую мы ходили учиться, восьмых-десятых классов, с которыми мы сидели за партами и трудились на уборке картофеля – тоже были интернационалистами и не путали фашистов и коммунистов.

Правда, через год после начала войны сосед по парте Витька Гарин, задаривавший девочку своими рисунками, и даже однажды самозабвенно принявшийся рисовать ее портрет, задал однажды тихо, тихо вопрос: «Скажи честно, я никому, никому не скажу, ты кто хочешь, чтобы победил – русские или немцы?» Девочка не обиделась, не заплакала, не разозлилась, а ответила как умела: «Знаешь что, если сюда придут фашисты, то ты, может быть, и останешься в живых, а меня, как и моих родителей, фашисты сразу повесят». Витька уже знал, что нас – родителей и меня – семилетнюю лишили немецкого гражданства за антифашистскую борьбу уже давно, еще до начала войны. И что отец этим очень гордился, ибо так фашисты признали его борьбу, его ненависть к ним, его заслуги в борьбе против них. Гарину стало стыдно.

Но ответить так девочка сумела только потому, что многое уже пришлось продумать. В сороковом году она писала: «Я вовсе не хочу быть немкой!», а в сорок первом, в какой-то школьной анкете на вопрос «Ваш родной язык?» нарочно написала «Немецкий», хотя это и было полуправдой – в этом возрасте больше всего уже думала по-русски. Но отказываться от своей национальности девочка больше не собиралась. И это пришло именно в годы войны, когда в обиходе нередко говорили о немцах, имея в виду фашистов. Девочка уже понимала, почему это так, и знала – интернационализм отстаивают не тем, что отказываются понимать людей, чувствующих национально. Понимала, потому что однажды ее очень обидели. Тогда и пришлось о многом подумать. И кликнуть на помощь далеких родителей, ибо одной справиться было не под силу.

Девочка росла. Девочка была подростком. Нелегким, ершистым, с острым чувством собственного достоинства – как и все в этом возрасте. И если ее задевали, то грубила, во всю мощь своего четырнадцатилетнего возраста, без всякого чувства справедливости, без желания понять, без пощады по отношению к обидчику. Грубила, чтобы сделать больно, в ответ на собственную боль. И у нее это получалось, к сожалению.

Однажды такие громы и молнии разразились в интернате между девочкой и старшим пионервожатым Володей. Он пришел работать в интернат из близлежащего села, был молод и неопытен в педагогике, но не менее гордый, чем девочка. Что-то сказал он, что-то ответила девочка, слово за словом, девочка била словами и тогда он, обидевшись от чувства унижения перед зевластой девчонкой, выкрикнул: «Не считай себя высшей расой!» Девочка замерла на месте. Все слова застряли в горле, мозгу и вырваться уже не могли. Она онемела.

Володя, гордый одержанной победой, вышел. А она, сломанная обидой и рыданиями, упала на кровать.

Никто этой сцены не видел, никто не мог утешить и помочь. Она плакала одна и все причитала: «Ведь он ПИОНЕРВОЖАТЫЙ!!! ПИОНЕРВОЖАТЫЙ!!! ПИОНЕРВОЖАТЫЙ!!!»

Черно-красный мир перепутал все краски, и она растерялась.

Мама-мамочка, как теперь жить?

Ответ матери пришел не скоро. Почта была военной. Но он пришел – письмо немецкой коммунистки, написанное в годы Великой отечественной войны, своей дочери, тоже немке, и посвященное национальному вопросу. Для девочки оно было спасением. И ступенечка роста, важный навык глядеть на мир по-взрослому, переданный матерью.

А потому одолеет девочка через три года и ситуацию гораздо более драматическую, одолеет без комплексов, страха и с пониманием. Дело произойдет в подмосковном совхозе, куда девятиклассники все той же школы приедут на уборку урожая. Еще шла война, и подростки трудились в каникулы там, где могли принести пользу. Убирали помидоры, морковь, свеклу. Ночевали в совхозной школе – одни девчонки, ибо стали в тот год школой с раздельным обучением. Бывшего шестого класса уже не было в полном составе. Но девчачий костяк остался тот же – и Чара, и Эльга, и Лена, и многие другие. Трудились девчонки на совесть, рядом с совхозными рабочими, на одном поле, под одним небом. И все разговоры, все оклики друг другу через все поле были слышны всем. «Чара! Эльга! Травка!» – звучало то тут, то там. И одна совхозница, уже немолодая, спросила однажды: «И что это у Вас, девчата, имена такие чудные?» Кто-то стал объяснять, а добравшись до девочки, гордо сказал: «А вот Травка у нас немка». «Немкааа?!» – переспросила женщина и крепко, крепко сжала кулаки. На лице у женщины быстро вздулись желваки, и тараном двинулась на девочку, женщина глухо сказала:

«Немку я сейчас убью». Девочка не успела испугаться. В одну секунду наперез женщине кинулись одноклассницы и плотным кольцом отгородили девочку от надвигавшейся беды. «Вы что? Очумели? Никогда о немецких коммунистах не слыхали? Разницы не знаете?» – кричали девчонки женщине, перебивая друг друга. Женщина стала, послушала девчачьи крики и повернула назад. «Все равно я ее убью», – только и сказала в ответ.

Девочка понимала – у женщины погиб муж, или сын, или оба. Она столь сильно ненавидит фашистов, столь люто готова мстить причинившим неисправимое горе, что ей не до различий, кто из немцев коммунист, кто фашист. Ослеплена женщина горем. И если честно – девочка не поверила, что вот так просто, средь бела дня, при ясном солнышке, на виду у подруг ее могут убить. Страшно ей не было, ни секунды.

Но одноклассницы рассудили иначе. С того дня они не отпускали девочку одну в деревню. Увязывались с нею на почту. Всегда работали рядом в поле. Оберегали.

Одноклассницы и во время войны оставались интернационалистами и не собирались путать фашистов и коммунистов. Такую позицию они впитали еще во время гражданской войны в Испании, когда восхищались интернациональными бригадами, сражавшимися в Испании. Повернуть их на другую позицию было невозможно. И девочка знала это.

Современного читателя, привычно интересующегося национальной принадлежностью своих друзей и знакомых, я посвящу в национальный состав той группы друзей шестиклассников – Эльга, Лена, Травка, Эрька и Рубка, – которая, как последует из дневника, вот-вот сложится в маленькую компанию. Их было пятеро – две еврейки, один русский, один армянин и одна немка. Как-то так получалось, что и тогда, и потом, и сейчас я всегда училась и работала в коллективах многонациональных. Кафедра истории в Ошском пединституте, например, состояла из русских, киргизов, узбека, еврея, татарки и немки. К в моем университете в Бишкеке работают и учатся люди многих национальностей. Так было в моей биографии всегда и везде.

И разве моя жизнь исключение, а не правило? Да, мои одноклассники были совершенно равнодушны к национальному происхождению соседа или соседки по парте. И очень этим гордились, считая такое отношение высшей формой проявления интернационализма. А между тем через год, всего через год после того, как велись записи в этом дневнике, в августе 1941 года советских немцев только за то, что они немцы, сошлют в ссылку, за колючую проволоку, под охрану энкеведешников и немецких овчарок.

Но советские немцы были не первыми. Пока шестиклассники московской школы гордились своим равнодушием к пятой графе, государство давно не было равнодушным, и с Дальнего Востока уже были выселены советские корейцы, уже осуществлялось выселение советских финнов, литовцев…

Детям было все равно, они не делились по национальному принципу. А государство давно уже делило, «невинно» подготовив откровенный геноцид специальной графой в паспорте, графой, о которой потом стал мечтать нацист Глобке, озабоченный техникой выявления немецких евреев при отсутствии столь облегчившей бы дело пятой графы.

Но шестиклассники об этом ничего не знали, и сохраняли интернациональную девственность.

А вот через пятьдесят лет в 1990 году, при взрослой встрече одноклассников, еще на пороге московской квартиры, в коридоре, не дав бывшей девочке даже снять пальто, бывшие шестиклассники хором завопят:

– И чего ты не уезжаешь в ФРГ?!

Теперь та девочка была для них в первую очередь немкой.

Но вернемся к дневнику, в котором продолжается познание теневых сторон жизни.

ХУЛИГАНСКАЯ ВЫХОДКА

3/V

У меня I мая разыгралось судебное следствие. Я пострадавший. Жду повестку из суда.

Ничего страшного тогда по существу не произошло, пострадавшая была виновата сама, и она это знала. Однако взрослые люди рассудили иначе и встали в ее защиту.

А произошло I мая 1940 года вот что:

На площади Пушкина прямо с грузовика, доверху нагруженного ящиками, продавались яблоки. И девочка – хозэкспедитор дома, встала в длинную очередь. Но что-то там произошло – то ли яблоки стали кончаться, то ли продавщица не проявила должного внимания к правилам очереди, но люди, жаждавшие яблок, отчего-то вдруг взбунтовались, а продавщица в ответ, подперев руки в боки, с высоты машины недосягаемая в груде пустых ящиков, кричала на очередь, а главное – перестала отпускать яблоки. В общем, произошел скандал, самый обыкновенный. Победно возвышаясь на своей трибуне, продавщица чувствовала себя хозяйкой положения – так, во всяком случае, воспринимала ситуацию девочка вместе со всей очередью. И эта недоступность вражьей силы больно ударила по самолюбию. И тогда девчонка проворно забралась на борт машины и легонько так, совсем легонько подтолкнула пирамиду пустых ящиков прямо на женщину. Пусть, мол, знает наших, нечего, мол, кричать на всех. Сооружение рухнуло, но в хаосе летящих деревянных бомб, продавщица успела мгновенно подскочить к борту машины и вцепиться обидчице в волосы.

У девчонки были красивые волосы — того цвета, которого в послевоенные годы модницы будут добиваться посредством перекиси водорода. А у девчонки это кудрявое золото было собственное, натуральное, в большом количестве. И в золотистый шелк бульдожьей хваткой вцепились теперь бабьи руки и трепали девчоночью голову со всей силой во все стороны. Очередь закричала от страха за девочку. А та мужественно молчала, с упорством подростка, который испытывает силу воли. В те несколько минут истязания, явившегося возмездием за прямо-таки хулиганскую выходку, девочка почувствовала очень многое: и свою вину – нельзя было толкать ящики, она знала это даже в тот миг, когда толкала. И в ней, избиваемой, было ощущение справедливости кары и даже сочувствия продавщице: обидела она, а ополчились на женщину. И одновременно маленькая хулиганка тут же мысленно подменила ситуацию – она вообразила себя в руках немецких фашистов: это гестаповец хочет размозжить ей голову о борт грузовика, чтобы выведать тайну. А она – она ни звука не издаст, она сумеет молчать. Сумеет! И сумела – слова не произнесла, даже тогда, когда подошел милиционер и стал составлять протокол об избиении продавщицей ребенка, записывать адреса возбужденных свидетелей. Даже боли не ощутила, так прочно ускользнула в воображаемый мир.

Представления о пытках, которые выносят коммунисты, и проверка своих собственных возможностей на случай, если когда-нибудь придется все же оказаться в лапах палачей, были для девочки тем барьером, который она научилась выдвигать между собой и болью. Часто без всякой нужды девочка упражнялась в умении перенести физическое страдание: от соседского мальчишки Витьки, например, не отняла руки, когда тот, за что-то обозлившись, вгрызся в мякоть ее запястья зубами. Эрьке, однажды, на спор велела ручкой ковырять ее локоть, ручкой с пером, которым Эрька только что писал в тетради. Она была уверена, что первым сдастся Эрька. И Эрька, не по-нарошке, долго крутил острием пера в ее коже, даже кровавую дырочку просверлил, где кровь смешалась с чернилами. А она молчала, беззаботными глазами, в которых был и смех и вызов, глядела на Эрьку. Она верила в себя. И Эрька действительно не выдержал, прекратил операцию «Воля», которая элементарно грозила закончиться заражением крови. Это было радостно — ощущать себя сильной.

Со страхом в себе подростки 30-х – 40-ых годов упорно воевали. Готовили себя для войны. Но эта жизнь духа и тела оставалась за кадром. На передний план в дневник попадали события дня.

МЫ И 1937 ГОД

4/IV

В дневнике буду коротко. 1 мая Лена, Эльга и я встретили Эрьку и Ходжу (когда гуляли). Они постояли – постояли и ушли. А 3 мая Эрька мне сказал:

– Пойдемте с нами гулять.

Мы согласились. С 8 до 10-ти гуляли. Много разговаривали.

С Ходжой и Эрькой, кажется, будет большая дружба. Сегодня будем вместе повторять пройденное.

Ходжа – это Рубка Наджаров, в будущем врач-психиатр, о чем я случайно узнаю, купив учебник по психиатрии для мединститутов, написанный и им.

А тогда? Невысокий, но уже усатый мальчишка,

черноволосый и кудрявый, ладный и гордый, пожалуй, даже презрительно гордый, неприступный Рубка был безответной любовью моей Элюшки. Эльга извела на переживания своих чувств к Рубке полдневника. Эльге казалось, что Рубка влюблен в Лену. Лена такое не отрицала. Но почему, собственно, мы так думали? Фактами в пользу выдуманной версии мы не располагали. А Рубка молчал.

Эльга впоследствии тоже стала врачом-психиатром, но не под влиянием Рубки, а по собственному желанию, пойдя по стопам отца. Но что-то все-таки было в них – в Эльге и Рубке – общее друг для друга, так и не реализованное.

Для меня Рубка остался закрытой коробочкой, которую я и не собиралась раскрывать. Вокруг Рубки всегда струились какие-то громотоки, он весь был сплошная неожиданность, независимость. И, кажется, Рубка очень мало говорил. Но молчал умно. Видно было, что в Рубкиной голове вечно что-то варилось.

В начале шестого класса Рубка еще сидел на задней парте вместе со своей сестрой – строгой, высокой и очень бледной девочкой. Потом сестра Рубки умерла. И смерть двенадцатилетней, так не вмещавшаяся в наше тогдашнее мироощущение, окружила в моем представлении Рубку каким-то таинством причастности к мраку небытия. И, возможно, от того и возникло во мне ощущение недоступности Рубки, чувство, будто он из другого мира. Чем-то казался он не таким, как все. Рубка бывал нервически злым, почти жестоким, добрым и довольным я Рубку почти не помню.

Часто такими были дети, у которых в 37-ом году арестовали отца или мать. Возможно, не лежала на Рубке метка той трагедии, и нервничал он по другим причинам. Но сейчас, когда я пишу эти строчки, меня удивляет, почему мы не спрашивали в таких случаях ребят о родителях? Как это получалось? Почему мы чуяли неуловимое табу? Потому, что пережили 1937 год, хотя и были всего-то 10-11 летними? Именно тогда мы и научились не задавать лишних вопросов, не ковыряться в ранах сверстника, горе которого большим быть не могло. Ведь отец или мать оказались врагами! Что могло быть страшнее? Как нам хотелось, чтобы это оказалось ошибкой! Не вообще 1937 год – так высоко мы не замахивались. Но ошибкой хотя бы конкретно для тех ребят, которых мы знали, с которыми играли. Пусть для них «враг народа» окажется неправдой! Ведь как страшно, если правда! В одну из ночей 1937 года забрали отца моей соседки по коридору, отца Нелли Ш. Арестовали доброго, тихого, никогда не мешавшего нам играть в карты, отца Нелли Ш., жившей от меня через одну комнату. После этого по ночам мне долго совершенно явственно чудился размеренный топот сапог по коридору, я слышала, как приближаются шаги к нашей двери, и в полусне знала – нет, около нашей они не остановятся, не должны они тут останавливаться, не должны! И все-таки мне было страшно – а вдруг? А вдруг? Я же вижу, как бледна моя мама, как тревожен отец, я знаю, что арестован Эрих Вендт, лучший друг нашей семьи, Эрих, с которым мама и папа дружили, как я с Эльгой, с детства. И я знаю – уволена с работы мама, а у папы партийный выговор за небдительность, за то, что не разглядели они с мамой в Эрихе врага народа. И я знаю – мама и папа не соглашаются признать друга врагом. Они говорят об этом открыто и вслух, и не только мне, но и другим, даже Г.Димитрову. Мама и отец защищают Эриха, и мать расплачивается именно за это потерей работы. Вдруг сапоги не пройдут мимо нашей двери? А вдруг?

Не знаю, может быть долгий, мучительный, тщательно скрываемый даже от мамы и папы страх десятилетней девочки был причиной моего детского лунатизма. В десять лет я вставала ночью выносить ведра, садилась ночью рисовать, что-то рассказывала маме, сев на ее постель. А утром не помнила ровно ничего из того, что сообщала о моих снохождениях мама.

Мы с Муши ждали Мушиного папу. Мне было жалко Нелли Ш. Моих маму и папу, конечно, никто не заберет. Ну, а вдруг?

Ведь арестован отец Нелли Л., финский коммунист-политэмигрант, отличный лыжник, умеющий спускаться на Воробьевых горах с самых крутых гор, сплошь покрытых деревьями. И свою дочь он научил лыжному мастерству, одиннадцатилетнюю Нелли Л., которую мама все время ставит в пример менее храброй девочке – спускающейся с крутых гор во время таких коллективных походов, сев попкой на лыжи, и по возможности зажмурив глаза. А ведь хотелось бы так, как умел Неллин папа, и не умел девочкин папа.

В доме у девочки, вернее, во дворе, стоит двухэтажный флигель, куда после ареста переселяют семьи «врагов народа». Туда уже переселена и Нелли Л. с мамой и малюсенькой сестричкой. Ходить часто в тот флигель девочке мама не очень разрешает. «Пусть лучше Нелли приходит к нам. У нас ведь просторнее», – выдумывает причину мама. Но как не бегать? И девочка, конечно, бывает во флигеле у подруги – эка беда, что тесно. Много детей носятся там по коридору без всякого присмотра. Мамы устроились на заводы и фабрики, а дети… Двое шестилетних братьев-близнецов в том флигеле весь день ухаживают за годовалой сестричкой одни, только соседка иногда заглядывает к мальчишкам. И «Люкс» рассказывает друг другу, как Генсик жаловался однажды пришедшей с работы маме: «Сегодня Анихен так обкакалась, что Хорст надел противогаз. А я хотел взять противогаз у тети Зины, но она не дала».

37 год отнимал отцов у моих детских подруг по дому. И маме надо было как-то объяснить происходящее десятилетней дочери. Как я сейчас понимаю, объясняла мама по тому времени храбро, доверяя ребенку. Мама говорила, что у Советского Союза есть враги. И сейчас кое-кого из них поймали. Но они, чтобы как можно больше навредить, уже сидя в тюрьме, клевещут на честных коммунистов, чтобы ослабить партию. И Эрих не враг, и отец Муши – честный человек, и Нелли Л. – тоже.

А я боялась спросить – а если враги наклевещут на папу? На маму? И на всякий случай прислушивалась к ночным шагам в коридоре, боялась, что сапоги сделают ошибку.

Не приведи господи никому из детей…

Никогда не вернется домой отец Муши. Не придет папа Нелли Ш., Тридцатитрехлетним расстреляют отца Инны Л., сгинут родители Чары. Погибнет отец Нелли Л.. А ее саму мама на лето отправит с маленькой сестренкой к бабушке в Петрозаводск, погостить. И в то лето начнется война… Я не увижу больше свою подругу. Но все это потом, позже.

А пока уже в 1940 году выпустят из тюрьмы Эриха Вендта. В 1940 году! Эриху не сразу разрешат жить в Москве, и отец поедет к другу в Саратов, в том же 40-ом, тут же как узнает место его поселения. Мне тогда отец ничего не расскажет о рассказанном Эрихом. Но потом, став уже студенткой, оставшись в Москве без родителей, вернувшихся в Германию, я обрету в Эрихе советчика и друга. И кое-что он поведует. А на прощание, в день собственного возвращения на родину, Эрих Вендт подарит мне немецко-английский словарь в мятой-перемятой обложке. По этому словарю немецкий коммунист-политэмигрант, сидевший в камере с уголовниками, игравшими в карты и ставившими на карту его жизнь, выучил в тюрьме английский язык. «Не сдавайся, девочка, никогда», – скажет Эрих, вручая мне прощальный подарок. В ГДР Эрих Вендт станет зам. министра по культуре и многое, очень многое сделает для искоренения фашистской идеологии. «Как ты все выдержал?» – спросила я однажды Эриха. «А я все время твердил себе: «Твоей смерти хотят фашисты. Им, только им она выгодна. Держись!» И я знаю: Эриха можно было сжечь, убить, но нельзя было заставить признаться в том, чего не было. Эриху, освобожденному в 1940 году, повезло как редко кому в те страшные годы. И, может быть, помогла ему немного и собственная стойкость, и немножечко – так хочется верить – и стойкость моих родителей, его друзей, не предавших в 1937 году ни его, ни себя.

В 1937-38 годах мои родители были уволены. И именно тогда, наперекор всем бедам на свете, прошлым, настоящим и будущим – они родили моих братишек. Мать их так и называла «Trotzkinder» – «Наперекор-дети». Мои мать и отец – 34-летняя женщина и 37-летний мужчина не хотели бояться, когда было страшно. Они упрямо разрешали себе радоваться жизни, и наперекор трагедии времени отдавались своей любви. И рожали детей.

А мы, дети в том самом 1937 году, полные жути и любопытства, крались на четвертый этаж нашего дома, где, мы знали, в одной из комнат покончил собой мужчина. Кто-нибудь из нас решится посмотреть в замочную скважину? Да или нет?

Девочка решилась и посмотрела…

1937 год не лежал на наших плечах. Его тащили на себе наши родители. Но мы росли в том году, мудрели и учились не задавать лишних вопросов. А Рубка, возможно, погибал от отсутствия верных ответов. И злился…

Мы многое уже знали из запретных сторон жизни. И оставались детьми.

ОПЯТЬ ВОЙНА С ГЕОГРАФИЧКОЙ.

Еще до первомайских праздников обстановка в классе на уроке географии снова накалилась. Долго-долго – целых две недели все участники спора от 17 апреля выучивали урок географии на отлично, по их мнению, конечно, чтобы не «могла придраться» – как писала девочка в дневнике. Но никого не вызывали. Ребячье терпение начало иссякать. Сидеть все время паиньками на уроках учительницы, которая их нервировала, не было сил. И вот перед самым праздником I Мая Эрька сорвался и попал в тетрадь дисциплины – обыкновенную ученическую тетрадь в клеточку, выполнявшую в те годы функции кондуита. «Я запишу тебя в тетрадь дисциплины!» – всегда воспринималось шестиклассниками как серьезное предупреждение о грозящей катастрофе. И вот за какую-то провинность – для девочки настолько несущественную, что она даже не пишет о причине беды одноклассника, Эрьке «не повезло».

29/V

Сегодня на уроке географии Эрьку записали в тетрадь дисциплины. Когда прошла перемена. Эрька мне говорит:

Дай честное пионерское, что никому не скажешь. Я с Зингером взяли тетрадку дисциплины.

А через урок из новой, вместо «утерянной» тетрадки исчез листок с замечаниями.

Это событие взволновало многих ребят нашего класса.

Эрька мне сказал:

Интересно, кто вырвал листок?

А Рубка сказал мне, что ты вырвал его – удивилась я.

Эрька ничего не ответил. А через 10-15 минут обратился ко мне:

Знаешь что, листок вырвал я, – и я увидела, что лицо его очень бледное.

Зря, – сказала я.

На следующем уроке в класс вошел Ю.О., /завуч/. Все сразу догадались, что он пришел из-за тетрадки, А из ребят, кроме Рубика и меня, никто не знал, кто вырвал листок. Эрька еще больше побледнел, а я чувствовала себя, будто сама вырвала листок. Но Ю.О. ничего не стал говорить насчет тетрадки, а повел с нами урок /Зинаиды не было/. И уже когда прозвонил звонок, он, положив руку Эрьке на плечо, сказал всем:

Ребята, я бы хотел, чтобы тот, кто вырвал листок, пришел ко мне.

Эрька прикусил губу.

Эрик, пойди. Скажи. Это лучше будет, Ю.О. поймет. Я тебе советую – пойди.

Весь следующий урок Эрька колебался. Я же была тоже не в духе. Чувствовала, что обязана перед классом сказать, кто вырвал листок, и не могла сказать – ждала, может, он сам скажет.– Эрька, ты скажи Ю.О.. А то ребята думают на Рубика и Тарханова.

Тогда я пойду, – решительно сказал Эрька.

Когда я уже собралась уйти домой, ко мне с сияющим лицом подошел Эрьдя и сообщил:

Сказал.

Ну, а он что?

Он сказал, что я своей честностью искупил вину.

Надо идти напролом трудностям.

Как видно, Ю.О. упорно пытается помочь ребятам шестого класса. В отчаявшемся и перепуганном мальчишке, делающем глупость за глупостью, он растит способность признаваться в собственных ошибках, он вселяет в провинившегося утраченное уважение к себе.

Ю.О., борется за детские души, за умение преодолевать трудности. А географичка? Е.Ф. не оставляет Эрьку в покое.

5/V

На уроке географии вызвали Эрьку. Он рассказал все, все, даже больше, чем надо. Но он забыл две реки, которые берут начало с Альп.

Садись, хорошо, – сказала Евгеша.

Что-о?! Как? Не может быть! – загалдел класс. – Он на «отлично» ответил!

Замолчите! – закричала Е.Ф. и поднялась со своей царственной физиономией.

Это несправедливо! Поставьте «отлично!»

Кто-то с задней парты начал стучать ногами. Это подхватили некоторые передние. Другие застучали партами, а третьи хохотали без удержу и возмущались.

Наджаров! Дай дневник!

Моментально класс смолк.

А за что?

Дай дневник!

А за что?

Дай сейчас же дневник! – покраснела вся Е.Ф.

Рубик, дай мне дневник. Я спрячу его, – шепнула Эльга.

Нет, я ей дам, – ответил Рубка и стал рыться в порт-феле. Найдя дневник, он резко встал, гордо подняв голову, подошел к Е.Ф., и с размаху кинув дневник на стол, сказал:

Пожалуйста! Возьмите! Нате!

Она покраснела, а класс загоготал, застучал партами.

Перлявская, дай дневник!

– Пожалуйста!

– Ананченко, дай дневник!

– А я не разговаривала!

– А кто же?

Софа молчала,

– Я! – встала Бекчентаева.

– Ну, тебя я прощу, но в последний раз /хитрая улыбка/.

В классе опять шум.

– Толстов, не разговаривай. Дай дневник!

– А это не он говорил. Это я, – сказала я.

– Тогда дай дневник.

– Но ведь не она говорила, а я, – говорит Эрька.

– Шелике, дай дневник!

Я минуту колебалась. Подать дневник или нет?

А дневник мой лежал у Эрьки в сумке.

– Ладно. Эрька, дай ей мой дневник.

– Зачем? Она не найдет его.

– Все равно. Ей дай, – твердо сказала я.

Эрька полез в свой портфель.

Е.Ф. злобно вырвала его. Ее, очевидно, очень удивило то, что мой дневник у Эрьки.

Потом более или менее стихло, т.к. вошла Е.А.. Вызвали Банзая. Он тоже получил «хорошо».

Когда прозвенел звонок, Евгеша вывела в тетрадке дисциплины «плохо» и написала: «Дисциплину нарушали Толстов, Шелике, Наджаров». Три человека из нашей пятерки.

Дневник мы должны были получить у Ю.О.. Он и должен был занести замечание. Рубка и я пошли в 30-ую комнату. За нами пошло очень много ребят. Лена и Эльга решили тоже дать свой дневник, чтобы и их записали.

– Мы не лучше Травки себя вели. Пусть записывают и нас,- сказала Лена.

Так что очень хорошо. Раз троих из пятерки записали, значит надо всех. Вообще мы сейчас много ближе к классу.

Сперва мы говорили с Юликом. Он нам сказал, что если бы мы свое возмущение высказали Е.Ф. после урока, то Евгеша выслушала бы нас. Замечание писать мне в дневник он отказался, т.к., по его словам, не он его сделал. Мы вышли из 30-ой и подошли к Е.Ф., чтобы с ней поговорить.

– С вами я и говорить не желаю! – сказала она.

– Юлий Осипович! Видите, Е.Ф. не хочет с нами даже разговаривать – пожаловалась я Юлику.

И уже тогда только Евгеша вошла с нами в пустой класс.

– Е.Ф. Если вы записали Травку, Рубика и Эрика, то запишите и нас. Мы не лучше себя веди, – и с этими словами Эльга и Лена кладут свои дневники на стол.

За ними Шура Е. уверенно кладет свой дневник. Потом Чара. За ней Бася, Дина, Элла, Потом Силкин пришел с очками для Е.Ф. и тоже положил свой дневник.

Ю.О. громко говорил насчет того, что в советской школе ученики имеют право на слова, Е.Ф., на требование ребят занести им замечание в дневники, ответила, что она запишет замечание только Наджарову и Шелике, а остальным она отдала дневники обратно, внимательно посмотрев на фамилии. Через пять минут дневники опять лежали на столе, Юлик нас брил, брил, а у потом я ему сказала:

– Ю.О., слушайте, Вот мы Е.Ф. сперва встретили очень хорошо. Она нам сперва понравилась. Но потом почему-то нет. Почему? Вы знаете? А вот почему: никто из учителей не называет нас нахалами и хулиганами и еще похуже. Вам известен случай в 7-ом классе? Известен. И вот никто Е.Ф. не любит, не уважает.

Шелике, замолчите! Надо знать пределы,– закричал Ю.О.

Было совсем тихо. Рубка ухмыльнулся тихо, но слышно – «Гм, гм». У каждого мелькнула мысль, что только что Ю.О. говорил о свободе слова.

Я вовсе не нуждаюсь в вашей любви. Мне вовсе не интересно, чтобы вы меня любили, презрительно сказала Е.Ф.

И это называется «учитель»! Е.Ф. доцент!

Вот это-то и плохо, – сказала я.

После этих фраз Ю.О. стал сердитым, говорил резко. Когда Чара подала тетрадь дисциплины для того, чтобы Евгеша вычеркнула нас и написала классовое замечание, Ю.О. очень резко сказал Чаре:

От тебя я этого не ожидал. Продумай свое поведение.

Силкин конкретно сказал:

Мы отвлеклись от темы. Ю.О., мы хотели, чтоб нам написали замечание в дневники и потом мы разойдемся.

Ю.О. и Е.Ф. отказались и вернули всем дневники, кроме меня и Рубика. Нам написали:

«Систематически нарушает дисциплину на уроках географии».

7/V придет О.Ф. С ней будем говорить. С Юликом поговорю наедине.

Вот так вот: «Мы отвлеклись от темы!» – говорит шестиклассник завучу! И это умнейшему, деликатнейшему, уважаемому Юлию Осиповичу, автору школьного учебника по «Алгебре». Ю.А.Гуревич умел говорить со всеми и с каждым, и часто, очень часто спасал наши души. Мою, во всяком случае, он упорно отстаивал от меня самой. «Мы отвлеклись от темы!» – говорит мальчишка, как лорд в английском парламенте, завучу школы.

Караул!

Волосы встанут дыбом, если прочесть эти дебаты глазами иной замученной детьми и работой учительницы. Беспардонные, распущенные дети, бунтари, которым не место в советской школе. И этот хваленный Ю.О. такое допускает, да еще и слушает. Либерал несчастный!

Но не стоит так спешить с возмущением. Все-таки мне что-то нравится в этих безапелляционных подростках и в их завуче.

Когда я сегодня (написано в 1976-1982 г.г. – В.Ш.) наблюдаю, как безропотно глотают мои студенты окрик иного преподавателя, как делают вид, что усердно записывают иную скучнейшую галиматью, способную не то что будить, а только убить всяческое мышление, когда я вижу, как равнодушно или пугливо умеют мои студенты прожить без конфликтов, в умственной дремоте, мне хочется встряхнуть их и высечь из них хоть малую искру того, что захлестывало в 1940 году подростков шестого класса.

Приглядитесь, какое в шестиклассниках чувство собственного достоинства и какая убежденность в праве отстаивать себя! Они не хотели, чтобы бестактная женщина, пусть даже с доцентским дипломом, стояла у доски и унижала в них человека. И не исподтишка, не дома жаловались они в жилетку мамам и папам, а шли в открытую, в учительскую, в 30-ую комнату к завучу, уверенные – советский ученик имеет право на слово и не может пройти мимо несправедливости.

И хоть они еще совсем не слушают аргументов старшего, главное

стремление в них пока – высказаться, настоять на своем, все же я и сейчас еще ощущаю благородство их гнева, слышу биение сердца, еще неопытного, юного, но сердца гражданина, а не приспособленца-обывателя.

У каждого времени, очевидно, есть свой стиль поведения детей в школе. И в том, что происходило весной 1940 года в шестом классе одной московской школы, мне чудится отражение тех лет. Во всяком случае, выражение того, чем было пронизано мироощущение многих московских школьников. И разве не тем же высоким пафосом было продиктовано бузотерство в республике ШКИД, о которой мы с упоением прочитали еще в 4-ом или 5-ом классе?

И сегодня, авторы фильмов о школе, – мои ровесники – иногда сочиняют сценарии, в которых теперешние ученики говорят языком и тоном тех лет. «Аракчеев в юбке», – цедит десятиклассник в спину молоденькой учительнице в «Доживем до понедельника». И в зале реплика оценивается по достоинству.

Но попробовал бы современный ученик под впечатлением кино повторить эту сцену в жизни!

Мой сын – в седьмом классе, в 1967 году, подражая героям фильмов, да и маминому дневнику, наверное, тоже, одно время попробовал перевоплотиться в зубастого парнишку, да не в мечтах, а в реальной повседневности школьных будней. Не в Москве, а в киргизской провинциальной школе южного города Ош. Боже мой, что было в ответ! Рыдали практикантки, не узнавали милого мальчика растерянные учительницы, ничего не мог понять класс, да и главный герой этого превращения тоже ничего не понимал. За что его ругают? Ведь в кино…

Стиль в школе стал другим. Нередко учитель уверен, что его удел обладать непререкаемым авторитетом и требовать молчаливой покорности от учащегося. И пусть непререкаемость авторитета порою просто синоним отсутствию его, но бунтовать против себя учитель никому не позволит. Еще чего захотели!

И мне еще попадет за это «непедагогическое» отступление. Попадет, но не от каждого учителя. И тогда, в те годы, ни Ю.О., ни Е.А., да и многие другие не были сторонникам императивной педагогики. Они придерживались принципов, которые теперь называют педагогикой сотрудничества, активно отстаиваемой в годы школьной реформы. Но сколь много ярых противников было и есть у демократизации педагогической деятельности! Какая идет еще борьба, да что борьба – настоящая война, жертвами которой оказываются дети. И при этом те, кого любят дети, невольно вызывают острую зависть у тех, кого дети не любят. И, руководствуясь чувством злобным, учителя и сегодня ухитряются не выбрать на всесоюзный учительский съезд Шаталова! И пусть не каждому быть Шаталовым, пусть не каждый решится и сумеет петь на уроке истории, не показавшись смешным. Пусть понятны комплексы неполноценности, которые возникают при виде от бога одаренного педагога, который всегда будет редкостью, как был ею и наш Ю.О.. Но неужели в школах царствовать Евгениям Филипповнам?

И как сделать, чтобы мучимые учениками и мучающие учеников сами покинули ниву народного просвещения? И где найти армию тех, кто взвалит пестование гражданина на свои учительские плечи? При отчаянной перегруженности? При огромных классах? При трудностях добычи пищи для собственной семьи? При отсутствии нормальной квартиры? При хронической нехватке того свободного времени, без которого самый гениальный учитель неизбежно остановится в собственном развитии?

Ох, бедные мои учителя!»

ШКОЛА

Несколько слов скажу и о тогдашнем директоре нашей школы – О.Ф. Ольга Федоровна Леонова была заслуженным учителем СССР, орденоносцем, знаменитостью. Наверное, у директора было немало заслуг, и неслучайно, школа получила звание образцовой. Именно в нашу школу члены правительства посылали учиться своих детей. Училась у нас Света Сталина, на класс старше, чем мы. Училась Света Молотова, классом младше нас. Учился Сережа Микоян. Дети как дети, которых никто не выделял. Правда, Свету Сталину всегда ждал в коридоре дядя Вася, но мы такое понимали и одобряли, хотя Светку и было жаль. Но на самом деле – если Светку вдруг украдет какой-нибудь фашист, то что тогда будет с товарищем Сталиным?

Однажды всей школой мы ходили на сельхозвыставку. Пошла, естественно, и Света. Но нас тихо предупредили не разглагольствовать на данную тему на выставке. И когда к нам с Эльгой и Леной подошли какие-то женщины и стали умолять: «Девочки, говорят, среди вас есть дочка Сталина. Покажите, хоть одним глазком посмотреть». Мы убежденно ответили хором: «Да вы что? Бредни какие. Нет у нас никакой дочки Сталина. И никогда не было». Не знаю, поверили ли приезжие женщины, ибо умолять они не перестали. Однако мы стояли на своем. Вместе с тем, когда иной раз Светке удавалось убежать от охраны дяди Васи и прокатиться на троллейбусе, мы радовались за нее. Ничем не выделялась Света Сталина среди других. И одета была как все. И училась хорошо, как большинство в школе. И грубила, и ставили о ней вопрос на внешкольном собрании. Девочка как девочка.

У Светы Молотовой характер в те годы был немного иной. Она была и младше, и неопытней, да и классный руководитель попался ей не самый мудрый. Помню, как однажды по школе разнесся слух, будто Светке Молотовой привезли в класс какую-то особую, всю лакированную парту. Весть взбаламутила наш вихрастый класс и мы помчались в пятый. И, о ужас, действительно, в первом ряду стояла лакированная, с какими-то крышечками для ручек и чернильниц красавица-парта. «Здесь будет сидеть Светочка и лучшая ученица класса», – сладко пояснила экскурсии шестиклассников классная руководительница пятого. А Света Молотова стояла рядом и сияла от счастья.

А мы набычились. Мы смотрели волком на нарушение равенства. Это не по-советски!

Против парты бунтовали и девятиклассники. Нельзя выделять кого-то из учеников, уберите парту – таково было мнение учащихся.

Уже на следующий день парту убрали. Как уладила возникший конфликт директор школы О.Ф.?

Парту поставили куда-то на школьный склад. А потом, во время войны она снова попадет в какой-то из классов, но уже как странное чудо, не имеющее никакого отношения к Свете Молотовой. И стоять будет парта где-то на задних рядах.

Чья то была заслуга? Директора? Юлия Осиповича? Всех вместе – всего школьного коллектива? Верно, очевидно последнее.

Ольга Федоровна была директором школы и во время войны, тогда, когда Эльга стала секретарем комсомольской организации школы и позволила себе поступок, который не укладывается в сегодняшние представления о времени нашего детства и отрочества. Конечно, оно было страшным. Но оно было многоцветным, а главное для многих непредсказуемым, а потому и непостижимым. Эльга была секретарем комсомольской организации в 1943-44 годах. И именно в период ее секретарства Света Молотова подала заявление в комсомол. А школьный комитет комсомола, под руководством Эльги отказал дочери главы советского правительства во вступлении в молодежную организацию. Отказал по объективным причинам – не участвовала Света Молотова в школьной жизни, была пассивной пионеркой и потому не было ей места в комсомоле. Так постановили ребята. Свое решение они вынесли без тени сомнения и совершенно без страха – знали, что они правы, а потому поступают справедливо в стране, где все равны.

Я представляю себе, как всполошились взрослые, что должна была ощутить О.Ф. Комитет комсомола заседал безнадзорно, комсомольцы были самостоятельны – так повелось еще со времени Асена Дроганова, и вот тебе – такое решение.

Эльга спала спокойно. Вынесенное решение было для нее столь банальным, что даже родителям дома ничего не рассказала.

А потом в школу пришли двое дядек, Эльге их представили как секретарей горкома и обкома партии. Они стали расспрашивать секретаря комсомольской организации, за что же Свету Молотову не приняли в комсомол. Эльга объяснила. Показала, по их просьбе, протокол. Все было правильно, в этом Эльга убеждала и дядек.

Хотела бы я влезть в души тех двух взрослых мужчин и О.Ф., узнать, что они думали и чувствовали, когда Эльга объяснила им справедливость принятого решения.

И что они могли сказать убежденной комсомолке 40-х годов, поступавшей у них на глазах по плакатным канонам, проповедуемым на каждом шагу?

Сегодняшний читатель не поверит, но они, прочитав протоколы, сказали: «Ну что ж, если так, то все правильно.» И ушли.

Эльга еще несколько месяцев секретарствовала в школе, а потом была снята с высокого поста «за недостаточную активность, проявленную в комсомольской работе». Она уже знала от родителей, что отделалась самым легким испугом.

А О.Ф. с Эльгой на эту тему вообще не разговаривала. Я не знаю, было ли то от страха или от мудрости. Какая она была – директор школы, в которой учились высокопоставленные дети? Умевшей улаживать конфликты, даже самые опасные? Не знаю.

Но лично девочка с О.Ф. конфликтовала. На общешкольных собраниях О.Ф. обращалась к детям с речью, которая неизменно начиналась со слов:«Глядя на вас, я вспоминаю свое детство…» Слова говорились на высокой женской ноте, и как казалось девочке, чрезвычайно сиротно. О.Ф. на каждом собрании внушала нам, какие мы счастливые и не всегда благодарные дети. А мы и так знали, что у нас, в СССР, самое счастливое детство. И зачем все время долдонит одно и то же? А неблагодарными мы не были. Просто у нас были свои проблемы, а О.Ф. не хотела понять – так казалось. И потому девочка, Лена и Эльга на радость всему классу научились передразнивать директорские дежурные слова: «Глядя на вас, я вспоминаю свое детство» говорила девочка и класс помирал со смеху. А когда на очередном внешкольном собрании О. Ф. опять начинала речь с выученной наизусть фразы, шестиклассники давились от смеха.

Когда в школу однажды придет на встречу с учениками герой Советского Союза Папанин, чтобы рассказать о дрейфующей льдине, о подвигах четырех папанинцев, О.Ф. унизит себя в глазах девочки. И не потому, что радостно встретит дорогого гостя – мы все ему радовались. А потому, что не найдет выхода из ситуации, по наивности созданной героем. Обращаясь к собравшимся ученикам, дорогой нам Папанин скажет, что ему особенно радостно выступать перед ребятами данной школы оттого, что «в этой школе учатся две Светочки». И герой позовет девочек на сцену, чтобы поцеловать. Мы замрем.

Света Молотова сразу направится к трибуне подставлять лобик. А Света Сталина с места не сдвинется. Будет сидеть, приклеенная к стулу, а глаза станут злыми.

– Иди, Света, что ты сидишь? – позовет с президиума О.Ф. И Света пойдет. Пойдет, наклонив голову как юный бычок, пунцовая от злости, но покорная директорскому зову. И подставит лоб,

готовый бодаться. За что О.Ф. так унизила Светку? Подумаешь, из-за Светок у нас школа особая! А мы? Мы, что ли, не люди? И О.Ф. такое поощряет?

Своего директора мы не поняли. Права на ошибку за учителями, и тем более за директором не признавали. И невзлюбили.

Мне масла в огонь подлило еще одно школьное происшествие, которое произойдет в седьмом классе.

В самом начале учебного года, на свежевыкрашенной парте девочка в задумчивости сделает бритвой белую царапину. Школьное имущество надо беречь, и классная руководительница потребует принести из дома краску и замазать царапину. Но черной краски дома не будет, а просить у матери денег на целую банку девочка не решится – знала безденежье семьи. Она просто-напросто замазала белое место черным карандашом. Нарушение дисциплины оказалось двойным – и порча имущества, и отказ принести краску. В результате на следующий день в класс вошла высокая комиссия учителей во главе с директором. Директор, а за ней остальные учителя прямо направились к девочке – собственноручно увидеть изрезанную бритвой школьную парту. Но парта стояла целехонькая и невредимая, без всяких царапин. Черный карандаш верно сослужил свою службу. Девочка не без ехидства наблюдала, как взрослая женщина ищет и не находит «порчу государственного имущества». Другие члены комиссии тоже ничего не находили. Класс с напряжением ждал, чем все кончится, тем более что выход с карандашом был найден коллективно. Наконец, О.Ф. не выдержала и грозно спросила: «Где ты изрезала парту?» Это уже было победой и девочка указала на невидимую глазом царапину. «Письмо родителям на работу», – повернулась директор к членам комиссии и вышла из класса.

Иной читатель не поверит, подумает, что я сейчас хитрю сама с собой. Но клянусь честью, не было изрезанной парты, была на самом деле малюсенькая царапина, сразу ставшая видной из-за только что сделанного ремонта школьного оборудования. И краска была той царапине не нужна. Простой черный карандаш выполнил ремонт наилучшим образом. И все ребята в классе это понимали. Но почему не поняла О.Ф.? Зачем нужна была угроза с письмом на работу? Кому нужна? Девочке? Директору, чтобы выйти из конфуза? Чтобы учителя всегда были правы? В чьих вот только глазах?

Девочка весь год будет про себя интересоваться состоянием парт в школе. И надписи на них, хорошо покрашенных, появятся. И не всегда самые цензурные. И глубокие реки будут вырезаны мальчишьими ножами на партах, чтобы плыли по ним бумажные корабли на скучном уроке. Но никого не заставят нести краску, ни к кому не войдет в класс комиссия учителей. Ей-то за что?

Дети весьма ревниво следят за одинаковостью наказаний за равные проступки – всем без исключения. А учителю разве запомнить, кому какой вынес он приговор в суете сует школьных будней? Вот и возникают непонимания, чувство попранной справедливости, а не правильные выводы из заслуженного порицания.

И все-таки шестиклассники, в том числе и девочка, шли в кабинет директора, к ней, к О.Ф. говорить о своих проблемах. Не так была она страшна, как осталось в девчоночьей памяти.

С директорского поста О.Ф. будет снята во время войны, после того, как один из учеников девятого класса убьет из револьвера, взятого у отца, одноклассницу, не ответившую ему взаимностью – дочь советского посла в Америке Уманскую. Но я и сегодня еще задаю себе вопрос – при чем тут О.Ф.?

И еще об одной учительнице – которой, правда, нет в дневнике, я хочу рассказать. Анна Алексеевна Яблонская – учительница литературы с восьмого класса. Она не преподает еще в девочкином классе. Но девочка уже ждет ее. Об Анне Алексеевне в школе ходят легенды. Ученики от нее без ума. Анна Алексеевна может позволить себе все, что угодно, все равно ее любят и будут любить. Пятерки учительница ставит с хмурым лицом, будто сомневается, пятерка ли на самом деле? Пятерка у Анны Алексеевны всегда высочайшее одолжение – раз уж тебе так хочется, получай! А зато двойка! Двойку учительница ставит с ехидной улыбкой, старательно, отменным почерком, наклонив голову, одним только глазом глядя в журнал, как нахохлившаяся, но веселая птица. Получить двойку у Анны Алексеевны пара пустяков. Нет ученика, которого она не наградила бы любимой отметкой. Получать двойку стыдно, но она почему-то всегда заслуженная, а главное совсем не страшная. «Двойка? У Анны Алексеевны? Ну, понятно. Заметила тебя. Гордись!»

Младшеклассники такого еще не понимают и ждут не дождутся уроков Анны Алексеевны. А ведь знают, туго придется. Ой, как туго! Ну и что? Зато интересно! На каждом уроке интересно! На каждом! Покорит детей прямота легендарной учительницы. Если сморозил на уроке глупость, она тут же прервет: «Сядьте, завяньте», – и еще рукой подчеркнет, как надо завянуть. «Ну, Анна Алексеевна, как Вам не стыдно?» – взмолится ученица из-за такого необычного указания сесть на место. «А я, что ли, виновата, если Вы чушь несете? Слышать не могу», – ответит Анна Алексеевна. И не обидно, как ни странно. Весело даже «вянущему». Анну Алексеевну можно вызвать на шутку, состязаться в остроумии прямо на уроке. Но победителем всегда будет она. А вера в собственные силы почему-то при этом не убывает, наоборот – возрастает. Учиться у Анны Алексеевны – счастье. Ученики ревниво будут гадать, кому поручит она сделать на уроке доклад о Гамлете, о Фаусте, о Наташе Ростовой. Кому? Известно, только самому сильному. Так кому же? Получить от Анны Алексеевны право готовить доклад – счастье, выше которого нет ничего в данную минуту. Готовишь ты, готовится весь класс – и ребята определят, верно ли Анна Алексеевна сделала, остановив свой выбор на тебе. А на ее маленьком лице, во всей ее маленькой фигуре сухонькой женщины, в каждой морщинке будут отражаться ее эмоции по поводу того, о чем и как ты повествуешь. Она даже причмокивать будет от удовольствия или фыркать от неудовольствия. А ты стой у доски и, не дрогнув, продолжай. И доказывай – фыркает зря, причмокивает правильно. Победишь – и нет у Анны Алексеевны большего счастья. И класс будет готов тебе хлопать. На Анну Алексеевну на улице никто бы не обратил внимания – такое у нее обыкновенное лицо. Глаза маленькие как у ежика, маленькие обычно губы упрямо сжаты, лицо все в морщинках. И одета не помню даже в чем. Но когда Анна Алексеевна в классе читала Блока! Тогда в класс врывалась революция. Шагали вдоль доски двенадцать красногвардейцев, поскуливал паршивый пес, играла гармонь, слышались выстрелы.

И только Иисуса Христа в белом венчике из роз мы никак не видели, сколь усердно Анна Алексеевна не втолковывала нам значение его образа. Подозреваю, что и сама она Христа тоже не видела.

А Маяковский! Как любили мы могучего человека, как плакала душа, когда стрелял он в себя! И декаденты… Их положено было критиковать, не принимать за камерность и всяческие словесные выкрутасы. А мы и в них влюблялись. В исполнении Анны Алексеевны декаденты были музыкантами слова, доставляющие несказанное наслаждение даже бессмысленным набором слов. Мы замирали от восторга, а Анна Алексеевна пыталась охладить наш пыл. Все равно мы отстаивали право декадентов на жизнь в литературе. А разве она мыслима иначе? И дома, в библиотеке у Эльгиного отца, мы откапывали тоненькие сборники Зинаиды Гиппиус, Бальмонта, Хлебникова, изданные в начале века. И Надсон попадался нам в руки, и Леонид Андреев…

Звенел звонок, а класс не слышал. Уроки Анны Алексеевны всегда были сдвоенными – на иное расписание она не соглашалась. А перерывы мы часто воспринимали как досадную помеху.

Анна Алексеевна задавала на дом безумно много. Если ты прочел «Войну и мир» еще в шестом, то все равно сие ничего не значит. Читай снова. А она проверит. «А какого цвета платье было у Наташи Ростовой на первом балу? Ах, белое? Садись голубушка. Два». Толстого надо было знать. Даже какого цвета собака у Каратаева – и то было важно, ибо кто не знает – не перечитал. А значит – двойка тебе в зубы. И мы читали до трех часов ночи, чтобы успевать за Анной Алексеевной, чтобы быть достойными отвечать на уроке.

Анна Алексеевна была известной в Москве учительницей. Часто она давала открытые уроки и присутствовавшие уходили потрясенными. Но она, честная до предела, ни разу в жизни не предупреждала учеников о предстоящих визитах. Все открытые уроки были для нас полнейшей неожиданностью. И мы переживали за себя и за учительницу. И очень уважали ее за отсутствие показухи. А она на открытом уроке как назло, при чужих, вызывала вовсе не самых сильных, выбирала из леса рук того, кто руку вовсе и не тянул. «Помучила? – спрашивала, смеясь на следующий день. – Так Вам и надо. Будете в следующий раз шевелить мозгами». Присутствие чужих тоже было стимулом будить, будить, и еще раз будить мысль в учениках.

Именно она, Анна Алексеевна, первой заставила ходить в библиотеку, читать дополнительную литературу, которой не было в школьной программе, но которая зато была в программе у Анны Алексеевны.

Как ей сходила такая нагрузка, взваливаемая на учащихся, такое вольное обращение со школьной программой? Как другие учителя терпели поголовную влюбленность всей школы в Анну Алексеевну? Не знаю. Существовала легенда, будто однажды школьный совет вынес постановление запретить Анне Алексеевне задавать так много уроков. А она после голосования встала, наклонила упрямую голову, и тем же тоном, каким сообщала о пятерке, сказала: «Задавала и буду задавать. Пока жива». И мы радовались ее ответу.

Молодец, Анна Алексеевна! Так держать!

Но в шестом классе Анны Алексеевны еще нет. Она лишь ходит по коридору маленькими быстрыми шагами. А подходить к ней боязно. Такой чести еще надо удостоиться. А на девочку тем временем надвигается любовь, долго притворявшаяся дружбой.

Bitte senden Sie Ihre Kommentare an Rolf Schälike.
Dieses Dokument wurde zuletzt aktualisiert am 10.01.04.
Impressum