Waltraut Schälike



 



Об авторе

НОВЕЛЛЫ МОЕЙ ЖИЗНИ


РОДИНА

КАК В КАПЛЕ ВОДЫ

НАЧАЛО

КТО ХОТЕЛ ЭТУ КАРТИНУ?

ПАВЕЛ МИХАЙЛОВИЧ ЕВСТРОПОВ

ЕЩЕ ДО ЗНАКОМСТВА С ГЕРОИНЕЙ ФИЛЬМА

ДЕТИ НА КАЛОШЕ

О ДОБРОТЕ

О ДОБРОТЕ И О КНИГЕ ПРО ЛЮБОВЬ

МОЯ ШКОЛА

ЗАРЛЫК

ДИРЕКТОР ФИЛЬМА

АНАРА

ЗАМИР КУСАЕТ ЛОКТИ

ГЮЛЬСАРА

ССОРА

ДОРОГАЯ АЛЕКСАНДРА АНДРЕЕВНА

МОЙ САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

И…ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

ССОРА

Съемку в Алма-Ате я Замиру сорвала, так как после тяжких раздумий в конце концов наотрез отказалась участвовать в поездке. Причин было много, но главная в том, что накануне я попала в автопроисшествие, когда из-за резкого торможения автобуса, на котором я ехала с работы, пассажиры полетели из одного конца салона в другой, а меня, поднимавшуюся в этот момент со своего мест так тряхануло, что я не поняла, осталась ли моя голова на плечах или уже где-то летает над чужими головами. А ноги мои, бедные ноги, уперлись в пол и все-таки встали, и все-таки пошли, но совершенно деревянные и неуверенные, дойдут ли они до дому. А поздно вечером, ложась спать, я обнаружила, что у меня на ногах, с юности больных варикозным расширением вен, полопались сосуды, что меня, конечно, не обрадовало.

– Вам обязательно надо отлежаться, – участливо посоветовал Мелис Нурович, декан заочного отделения, теплый и заботливый человек, когда утром на факультете я поделилась с ним результатом своего приключения. Вот кого Замир должен был снять в своем фильме!– Скромного, застенчивого, молчаливого, но какую умницу! Мелис Нурович безумно много читал из специальной литературы, и, несмотря на высокие факультетские должности, всегда взваливал на себя самую большую учебную нагрузку и всяческие иные обязанности. Он был человеком очень совестливым, а главное неравнодушным к чужим бедам.И, если по-честому, то еще и очень красивым.

Сочувствие Мелис Нуровича дало мне внутреннее разрешение пожалеть себя и моих детей. Кому на самом деле нужна моя инвалидность, если тромбы от ушиба оторвутся и закупорят какой-нибудь важный сосуд?

На вечернюю съемку в чужом доме я все же притащилась, но от поездки в Алма-Ату отказалась, сообщив о своем решении Замиру рано утром по телефону.

– Вы предатель! – закричал Замир в трубку телефона. – Этого я вам никогда не прощу! Никогда!!! Вы ради своих сорока страниц для Никуличева остаетесь! Я отлично вас понял. Предатель!

Третьего «предателя» оказалось для меня достаточным и я нажала на рычаг. «Ту-ту-ту» – было моим ответом на замировские обвинения. Даже если бы на самом деле я осталась из-за доводки своей книги, сроки которой кончались через несколько дней, что из того? Разве только киносъемки важны для меня?

Всю жизнь меня мучил вопрос как соединить в каждодневности требования разных людей и организаций, которым ты всегда нужна вся без остатка и любой отказ которым часто воспринимается как предательство – кого-то предпочли, а кого-то отвергли? А разве бывает иначе, если одновременно ты впряжен в множество дел, в разные коллективы, в которых есть для тебя работа и есть на тебя право?

Как-то во время всесоюзного симпозиума марксоведов, который мне и моей исследовательской группе впервые удалось организовать во Фрунзе при поддержке моей кафедры и соседних кафедр философии и научного коммунизма, заболела дизентерией моя внучка, жившая со своим отцом у меня, пока мама была далеко на гастролях. Внучке надо было регулярно ставить клизму, варить свежую диетическую пищу и строго по часам давать горькое лекарство. Всю заботу пришлось взвалить на отца – студента, пожертвовавшего занятиями. А я каждые два часа в перерывы заседаний звонила домой: «Слизь есть? А кровь? Сколько раз ходила на горшок?» Сердце разрывалось от тревоги, но сын все делал правильно. Симпозиум я не бросила.

А когда, наконец, дни заседаний были позади, все приглашенные уже разъехались по домам, а у меня дома в кабинете допечатывал статью для нашего сборника последний из гостей, чтобы вечером отбыть восвояси, я вытирая внучке попку, увидела – опасность позади.

– Какие хорошие какашки, – похвалила я внучку, и этот возглас нечаянно услыхал коллега в кабинете.

– Какая любовь, если даже такие дела вызывают бабушкин восторг, – поразился он.

Не знал он, не знали симпозианты, какие тревоги лишали меня покоя в дни симпозиума, мною же организованного, волнения, которые я прятала и преодолевала за делом. Я тогда вся была душой на симпозиуме и вся была с внучкой. Сколько же во мне всяческих «вся»? Я не знаю, но понимаю, что их не безграничное множество.

Но это понимают далеко не все люди, которым я так или иначе бываю нужна.

Замир в гневе за срыв мною его планов – не хотел понимать. Анара – всегда полагавшаяся на мою исполнительность и сбитая с толку моей самовольной задержкой в Москве, а может и по каким-то иным причинам – не хотела понимать. Декан, которому надо, чтобы я беспрекословно выполняла любое его распоряжение – тоже не хотел понимать. И попадаю я в разряд неисполнительных, ненадежных, а для Замира даже в предатели.

– Этого я ей никогда не прощу, – бушевал Замир в машине по дороге в Алма-Ату. – Такое предательство, и от кого!

– Старик, так нельзя. Как же ты будешь дальше ее снимать,? Давай вернемся и уговорим? – тревожился миролюбивый Сергей Александрович.

– Я не уговорил, так ты уговоришь? – еще пуще вскипел Замир. – Как буду снимать? Да плевать я хотел, как буду снимать! С этим человеком покончено!

Они все-таки упрямо ехали в Алма-Ату, в тряском газике, без меня и без Гюльсары, которая единственная могла бы усмирить Замира. Да и сама она сумела вырваться туда только через три дня, а потому в Алма-Ате случились одни простои и всего двадцать метров отснятой пленки. Зряшная оказалась поездка. И если бы я была с ними, то снова вернулась бы на факультет с опозданием. А это беда, ведь на своей работе я тоже нужна «вся», особенно когда уже проштрафилась десятидневной задержкой в Москве. Да и текст лекции все никак не подам. Не до него мне.

Мог ли Замир вообще отменить Алма-Ату? Не знаю, но раз не отменил, значит не мог. Ему очень хотелось снять сцену моей работы на телевидении в цикле «Слово о родине» не в кустарной, допотопной телестудии города Фрунзе, а в облицованной мрамором, архисовременной телестудии соседней республики. Хотелось, чтобы родная его Азия предстала на экране во всем блеске того, что в ней уже есть, хотя и не повсеместно.

А для меня, если откровенно, сие было очередным нарушением правды жизни. С моей точки зрения в стремлении к «украшательству» в Замире проглядывала школа Герасимого, в студии которого, влюбленным в учителя, учился во ВГИКе Замир. Отсюда подъезд моего дома Замир забраковал, уж очень он был обшарпанным. Коллег по работе в фильм не включил – недостаточно вдохновенны. Одну из лучших подруг в Москве отверг – хороший человек, но будет на экране некрасивой, так как не фотогенична. И так далее…

Да что это такое! Я живу среди разных людей, в обычном, неремонтируемом доме, среди коллег, таких, какие они есть, и вовсе не все они Озоркулы, – и все это не снимать только потому, что не эстетично? Но разве фильм не документальный? Это Герасимов бог знает где находит для своих фильмом двухэтажные квартиры с подвалом – мастерской художника, служащей одновременно выставкой картин московских художников. И снимает эту роскошь, не стесняясь простого советского интеллигента, живущего в типовых квартирах в бетонных микрорайонах среди превеликого множества самых различных людей, и тружеников и пьяниц. Снимает Герасимов какую-то элиту, милиметровую социальную прослойку, и ничего, фильм смотрится, ибо режиссер талантлив и таково его творческое лицо. Но зачем Замир перенимает такое для документального фильма? Зачем Замиру Алма-Ата, когда на самом деле «Слово о родине» мы снимали под руководством дорогой мне Александры Андреевны всегда только в той самой, допотопной телестудии во Фрунзе?

Все это я успела Замиру высказать, да еще и с Александрой Андреевной посоветоваться – так ли уж железно необходима Алма-Ата, при моих хворых ногах после встряски в автобусе и сложностях на факультете?

– Совсем необязательна. Просто Замир выдумывает. Не мучайте себя, вполне можно снимать и во Фрунзе, – утешили меня Александра Андреевна, сразу войдя в мое положение. Вот кто понимал мою бешенную занятость, да еще много другого!

Заручившись такой авторитетной поддержкой автора сценария, я утром и выпалила Замиру в добавок к моим аргументам еще и мнение автора сценария, надеясь уговорить его не ехать в Алма-Ату.

Замир и слушать не захотел:

– Завтра мы едем в Алма-Ату и баста. И извольте, Вальтраут Фрицевна, быть готовой, когда машина за вами заедет.

После еще одного часа тяжелых раздумий, я позвонила Замиру и сообщила о принятом мной решении – в Алма-Ату я не еду. И получила в ответ «предателя».

Впервые Замиру пришлось отказаться от какого-то своего замысла из-за меня, и потому не мог он ощутить ситуацию иначе, чем предательство. Предательство тем более горькое, что он уже успел привыкнуть к возможности постоянно на меня полагаться. Надежность мою Замир понял давно, покладистость – несмотря на вечные встревания со своим предложениями – тоже.

– Вы, Вальтраут Фрицевна, несмотря на свою настойчивость, человек очень гибкий. Уступать вы умеете, – сказал мне режиссер однажды с чувством удовлетворения.

Это значило, что мы сработались, что каждый может дышать рядом с другим без стесненности в груди, каждый может выдвигать и отстаивать свои идеи без сковывающего страха быть превратно понятым и вынужденным скрывать свою позицию. И вдруг такая осечка!

– Этого я вам никогда не прощу, – были первые слова, которые Замир произнес по телефону, вернувшись из Алма-Аты. – Конечно, мы снимем фильм до конца, дело есть дело. Но вы – предатель.

Повторялась ситуация, которую я уже пережила с Анарой и конца края которой не было видно.

Замир тоже собирался во веки веков не прощать мне мое «предательство». Открыто говорил мне это, клялся в своей ненависти Сергею Александровичу, давал обет самому себе. И простил, на третий день возвращения из Алма-Аты. Простил, сам не заметив как, не мудрствуя, не выясняя отношений, хотя к «выяснением» Замир склонен. Просто снова полюбил свою героиню в общем деле съемок своего фильма. И я простила, ибо предателем не была. И нечего было так обзываться. Аминь…

***

Перебирая в памяти ссоры, случавшиеся из-за моего «предательства», я задумалась, откуда, собственно, недовольство, разногласия, наконец, моя так называемая недисциплинированность, которая так раздражает декана? И могу ли я избежать подобных конфликтов?

Народная мудрость гласит, что на всех не угодишь. Сие, конечно, так, но мало утешительно, если стремиться все же к пониманию людьми друг друга, а не к всеобщей разобщенности. Что мешает мне удовлетворять все предъявляемые ко мне требования? Объективные обстоятельства или я и впрямь весьма своевольна и предельно недисциплинированна?

Думаю, что разгадку своих неприятностей я кое в чем нашла.

По своему основному роду занятий я вузовский педагог и вузовский ученый. А сие означает, что за время своей социально активной жизни я должна успеть разработать несколько лекционных курсов, быть в курсе новинок литературы по читаемым дисциплинам и одновременно успеть отдаться научной проблеме и доказать свою научную состоятельность защитой кандидатской, а по возможности и докторской диссертации. Лично мне повезло – я нашла свою научную проблему, одержима ею и решать нерешенные проблемы доставляет мне наслаждение. Но это значит, что кроме еженедельной преподавательской работы, связанной с лекциями, семинарами, курсовыми, дипломными, хождением на заседания – нужные и ненужные, воспитательской работы – куратор, дежурный в общежитии и так далее и том подобное, я еще и полнокровно занимаюсь наукой, коей академические ученые заняты в принципе по восемь часов в день. Такого обилия времени для науки у меня нет, но мои результаты должны быть не меньше, чем у ученых научных учреждений. За счет чего я могу находить необходимое время? Ответ очевиден – только за счет интенсификации трудовых усилий, за счет экономного, жадного отношения к своему времени. И такая проблема стоит перед всеми моими коллегами. Кто-то с нею справляется, кто-то лезет на стенку от невозможности соединить по существу мало соединимое, и ходит в вечных кандидатах на сокращение штатов.

Но лично я на свою беду еще и балуюсь публицистикой. Для меня это естественное продолжение устного аудиторного творчества, когда надо было научиться говорить так, чтобы от зубов отскакивали меткие выражения, образные сравнения, мгновенно запоминающиеся портреты исторических деятелей, картины исторических событий. Я не могу сказать, что сразу и легко пришла к определенному лекторскому мастерству, но пришла, а прийдя, решилась писать о том, о чем спрашивали меня студенты во внеаудиторное время. Но для меня, написавшей не одну, а несколько научных книг и немало статей, это значит, что я взвалила на себя еще и такую деятельность, которой профессиональные журналисты отдают все свое рабочее время. А откуда я его беру? Я знаю откуда – из своего свободного времени в отпуск и праздники, из тихих вечеров, когда голова устала обмозговывать запутанные философские казусы нашего бытия. Я отдыхая за сочинением не исторических и не философских статей, отдыхаю не с друзьями, а за пишущей машинкой.

Но друзья у меня тоже есть. И им необходимо мое время, как и мне их время. И как-то мы это утрясаем, по необходимости, по настроению.

А дети мои? А теперь и внуки?

Я была мамой, что всеми клеточками слита со своими детьми. Когда в шестнадцать лет старший сын ухитрился поступить на физфак МГУ и покинул свое гнездо, у меня полгода, пока он не прилетел на зимние каникулы, болела половина тела, горел тот бок, от которого отодрался мой сын.

А внуки для меня такие теплые солнышки, что греться бы около них, да греться, самой отдавая накопленное за жизнь тепло. Но и тогда, когда малы были мои дети, я вдобавок ко всему прочему еще и крутила со студентами художественную самодеятельность и выпускала стенгазету. А потом, когда появилась первая внучка я растила ее с вечера пятницы до вечера в воскресенье, а по субботам приходили в дом молодые ученые, мои неофициальные аспиранты, с коими мы вместе решали философские проблемы. Они дымили сигаретами и мыслями, внучка играла в манеже, а я ставила на стол чай для «субботнего общества». И так каждую субботу, много лет подряд.

Нет, я никогда не была только мамой или только бабулей, но тем не менее я полнокровная мама, и любящая бабушка. Никто не отнимает у меня это поле деятельности, на котором иная женщина, и по праву, занята целую жизнь.

А потом в мою жизнь вклинились передачи по телевидению «Слово о родине». А потом появилось замировская киноэпопея. Для Замира кино – единственная специальность, которой он отдает свое рабочее время. А для меня киносъемки побочный продукт теледеятельности, эпизод в жизни, требовавший уйму времени и уйму душевных и физических сил в так называемое свободное время.

А все остальное ведь тоже продолжалось – и преподавание, и наука, и публицистика для Никуличева, и дети, и внуки, и друзья, – все три съемочных месяца. Не многовато ли для женщины, которой через полгода исполнялось шестьдесят лет?

Судьба была не очень милостива ко мне в те дни. Ко всему прочему прибавился еще и звонок из Вечернего университета марксизма-ленинизма с просьбой перенести мой лекционный курс по проблемам международного рабочего движения с весны на эту же осень. Я внутренне вся сжалась от необходимости отказать в просьбе. Мне это было нелегко, ибо работают там добрые и умные люди, где я душой отдыхаю от несуразиц на своем факультете. Но не было иного выхода как категорически отказаться от предлагаемой смене мест слагаемых. Не помещался Вечерний университет в мое осеннее время. А потом позвонили из Института усовершенствования учителей. И та же ситуация – я отказалась.

В общем я многое не сумела осуществить из того, что от меня ожидали. В том числе и предоставить текст лекции на обсуждение. И за последнее меня строго наказали коллеги по кафедре и еще долго пеняли в духе «Что вам стоило написать? Вы ведь целые книги сочиняете, а лекцию – это вам раз плюнуть. Вы просто не хотите, потому что нас не уважаете. А коллег надо уважать, нельзя ставить себя выше других. Мы тоже хотим заниматься наукой» и так далее.

Вот и возникает проблема – как научится безболезненно не предавать саму себя и делать только то, что ты действительно лучше всего умеешь на пользу людям? Как идти своей дорогой, не получая в спину «предателя» или «эгоиста»? Как?

Не думаю, что в какой-то другой стране эти проблемы не преследовали бы меня так же больно инеспрведливо, как на родине.

ДОРОГАЯ АЛЕКСАНДРА АНДРЕЕВНА

Много лет тому назад я видела польский фильм Анджея Вайды «Все на продажу», гениальный фильм, безкомпромисно раскрывающий беспощадную кухню творческого видения мира, механизм лепки образа автором и режиссером. Все идет в дело – даже случайно увиденный во время любовного свидания пейзаж – влюбленный мужчина хватается за камеру снимать чудо природы, вместо того, чтобы целовать чудо-женщину, трепетно ждущую его в машине. И неодолимая ревность жены знаменитого артиста служит автору сценария материалом для показа человеческого страдания, безжалостно по отношению к наяву страдающей женщине. Все для искусства, вся жизнь, собственная и чужая – вот главная идея фильма, нарочито обнаженная перед обывательским представлением о бытии артистов, у которых, оказывается, мол, «все на продажу».

Я считаю вайдовский фильм наряду с более поздним другим фильмом другого режиссера «Успех» лучшими произведениями искусства, раскрывающими трагедию творческого процесса. Но тогда я смотрела фильм только эмоционально познавательно, не примеряя к собственной жизни. И «Успех», увиденный вместе с Замиром в «Лесном,» тоже восприняла не личностно.

А вместе с тем во Фрунзе драматизм творческого процесса вплотную подошел и ко мне, обжег проблемами между режиссером и автором сценария, дорогой мне Александрой Андреевной. Этот конфликт тяжелыми жерновами перемолол многолетнюю дружбу с интересным, добрым, все понимающим человеком. По словам Александры Андреевны «Навсегда».

Я ее тоже «предала».

Александру Андреевну я знала давно, задолго до знакомства с Замиром, по совместной работе над передачами «Слово о родине», автором сценария которого была неизменно Александра Андреевна, а я участвовала то в одной странице, то другой, чаще всего в разделе «ФРГ о ФРГ», который составляла из немецких газет, чтобы познакомить советских немцев, собирающихся на «историческую родину» с теми проблемами, с которыми они неизбежно столкнутся там. И поставить, например, вопрос с кем они будут в случае, забастовки учителей своей школы – с бастующими или с власть имущими? Мне хотелось, чтобы меньше было иллюзий о земле обетованной, которая по моим понятиям, нигде в мире не существует, везде есть проблемы. А те, что у нас, все же более знакомы и здесь каждый уже определил свою социальную позицию, а в незнакомой ФРГ трудный выбор еще предстоит.

В целом передачи киргизского телевидения специально для советских немцев имели своей целью уменьшить поток заявлений о выезде в Германию. Отъезд граждан из страны еще воспринимался как минус в политике и урон для республики, а главное как явное несчастье для тех, кто совершает »роковую ошибку», покидая настоящую родину, то есть СССР. Опыта ведения таких передач ни у кого из участников телецикла не было никакого, многие вопросы сыпались как снег на голову, а ответы были неизвестны. Александра Андреевна в качестве ведущего получала уйму писем, добрых и злых, но каждый автор требовал ответа прямо с телеэкрана. Александра Андреевна моталась по республике на встречу с авторами, пыталась деятельно помочь – и помогала – чем могла. Уезжавшим ради операции оказывала поддержку чтобы ускорить получение визы, а тем редким семьям, которые пожив в ФРГ возвращались в Киргизию, где уже не было ни кола ни двора, искала выход для получения работы, устраивала детей в детсады, выбивала жилье. Меня поражала в Александре Андреевне ее преданность делу, способность откликаться на боль и ощущать страдания и обиды незнакомых людей как свои собственные. Ведущая телецикла себя не жалела, а сил у нее, не очень здоровой и уже не первой молодости, на самом деле было не так уж много. Меня поражала необычная, деятельная доброта Александры Андреевны, доброта, которая не иссякала и разливалась на каждого, кто в ней нуждался. А нуждающихся вокруг этой необычной женщины было много, начиная от престарелой матери и юной дочки, и кончая совершенно чужими вроде бы людьми. Такова Александра Андреевна. Я такой быть не умею.

Передачи «Слово о родине» с интересом смотрели мои коллеги и студенты. Они считались одними из интереснейших на киргизском телевидении. Но советские немцы, сперва не отрывавшиеся от экранов, и бомбивших телестудию потоком писем, постепенно охладели к телециклу, сделанному специально для них, а некоторые даже демонстративно выключали телевизор, как только начиналось «Слово о родине».

Дело в том, что при всех благих намерениях с экрана в 1983-85 годах напомнить советским немцам, что они наши, свои, здесь их родина, никто не рассказывал зрителям о тех страданиях, которые пережили советские немцы в годы войны, выселенные в Сибирь и Казахстан только за то, что они немцы. Этой несправедливости вроде бы и не было вовсе.И хотя с 1964 года советские немцы считались реабилитированными, все официальные органы, в том числе и телевидение, предпочитали на тему реабилитации вообще не распространяться, из каких соображений я не знаю. Но такое отношение не могло не вызывать новое чувство обиды и у тех, кто родился не в ссылке, но знал от родителей или стариков, что с ними делали на самом деле. Советский немец жил теперь в новых, благоустроенных домах, учился в вузе, был председателем колхоза или директором завода, но у него не было уверенности, что прошлое не может повториться. Никогда.

Народ был ранен несправедливостью, а эту рану мы в цикле передач «не замечали» и без должного понимания относились к чувствам тех, кто уезжал «ради воссоединения семей».

Меньше всех была виновата в фигуре умолчания Александра Андреевна, всей душой вникавшая в проблемы людей, для которых готовила передачи. Не она определяла рамки дозволенного, не от нее они зависели. Но удар приходился по ней – в гневных письмах-отповедях, которые ложились на стол рядом с письмами благодарности за то, что есть теперь передача специально для немцев. И Александра Андреевна мучилась.

В конце концов она решилась, пошла в ЦК Киргизии и потребовала – соберите совет цикла и подскажите, что же делать с вопросами, на которые мы не отвечаем. А ведь они для людей животрепещущие.

Оказалось, что ЦК само не знает ответов.

Как впрочем и десятилетия спустя ЦК КПСС всей страны не знало как реагировать на национальные запросы народов в самом начале перестройки, или как сегодня, в конце девяностых в России правящие круги не знают, что же делать с русскими доморощенными фашистами и антисемитами. Моя родина имеет опыт молниеносного выселения целых народов, опыт уничтожения целых социальных слоев – священников, зажиточных крестьян, думающих интеллигентов. Опыт тоталитаризма есть, а вот другой подход, человечный еще не освоен, более того, боюсь, что просто неизвестен. Печально это, и опасно.

Встреча в ЦК КП Киргизии с группой людей, регулярно участвовавших в телецикле «Слово о родине,» сразу приняла остро дискуссионный характер. Представитель ЦК был недоброжелателен и явно нервничал, а участнтики цикла упрямо продолжали доставать его своими вопросами. Во время безрезультативных прений до меня вдруг дошло, что по существу наша передача строится не так, как была бы нужна советским немцам. Зачем в каждой передаче поднимать вопрос об отъезжающих в ФРГ, ведь вовсе не большинство пакует чемоданы? А своими благими рассуждениями о ненужности отъезда мы невольно растим в трудовых коллективах недоверие к каждому немцу, который, мол, готов «предать родину и уехать в капиталистическую страну».

– Но в передаче рассказывается ведь и о хороших немцах, – возразил представитель ЦК довольно сердито и с явными нотками недоверия в мой адрес.

– Это не решает проблемы. Представьте себе, чтобы было понятно, цикл передач о «плохих» и о «хороших» русских. Что получится, а? Мы в «Слове о родине» невольно выделяем людей одной национальности как потенциально готовых покинуть родину, а ведь сие столь же интернационально, как и любое другое явление в республике. Передача должна быть совсем другой, о культуре, традициях, обычаях советских немцев, об их истории, наконец. Своя передача, частично на немецком языке, который не все советские немцы помнят, и от этого тоже страдают.

Представителю ЦК моя тирада совсем не понравилась. При чем тут передача о русских, когда речь о немцах? Куда это я клоню? Но директор киргизского телевидения меня сразу поддержал. А приятель-юрист с ходу взялся меня защищать, чтобы в ЦК, боже упаси, не подумали, что я какой-то там «анти».

Короче – никто ни тогда, в самом начале перестройки, ни сегодня, когда прошло уже более десяти лет с попыток преодолеть тоталитаризм, никто в верхах толком не знает, как решать национальные вопросы, оставленные в наследие прошлым и умноженные в настоящем. Моя родина многонациональна, почти в каждой республике живет по сотне и более разных народов, но везде ищут и находят одну коренную, давшую республике название, но не всегда даже самую многочисленную, но единственно считающую себя вправе претендовать на высшие государственные посты, милостиво разрешая и «инородцам» иногда быть приятным исключением. Что удивляться, если теперь каждый мало мальский народ под руководством способных или карьеристски настроенных людей мечтает о собственной государственности, по существу о праве иметь своего президента и свою национальную бюрократию, теша себя иллюзией, что тогда уж жизнь наладится, ведь у власти как никак «свои».

Сейчас для малых народов решено перейти к политике культурно-национальной автономии, дабы таким способом помочь сохранить культурную самобытность людей, попавших в этот разряд. А как определить малость народа? По его количеству? Советских немцев к началу перестройки было два миллиона, столько же, сколько киргизов. У последних теперь своя независимая республика, а у советских немцев культурно-национальные объединения, разбросанные по всем, отделившимся республикам бывшего СССР. И это при том, что в годы тоталитаризма советским немцам сперва дали свою республику на Волге, а потом в начале войны ее же отняли. И не вернули. Чеченцы вернулись, карачаевцы и ингуши вернулись, а турки-месхитинцы не были пущены в места, откуда их выселяли, и немцам так и не восстановили республику. Я так и не могу понять – а кто понимает? – по какому принципу возвращали народы и не возвращали народы на земли, отнятые у них в двадцать четыре часа советской властью?

Когда мы в середине восьмидесятых вели свои передачи, большинство советских немцев еще не помышляло оставить страну, которую ощущали родиной – двести лет жизни народа формирует его характер, отличный, от людей «исторической родины», покинутой когда-то далекими предками, и создает менталитет, вбирающий многое из окружающей действительности – и люди говорили о своей любви к родине с телеэкрана. Но что удивляться, если теперь поток отъезжающих в Германию не иссякает, «историческая родина» начинает стучать в сердце надеждой на лучшую, более справедливую жизнь?

И вопрос о родине сегодня поворачивается уже иной стороной, не той, о которой мы рассуждали десять с лишним лет тому назад. Тогда я и мои коллеги по телециклу, а главное Александра Андреевна были уверены – советские немцы наши люди, наш народ, и нечего делать ошибку, покидая родину, меняя ее на совсем чужую для себя страну. Мы понимали, что люди имеют право выбирать свое место под солнцем, но предостеречь от неизбежных новых проблем при смене родины мы обязаны.

А теперь новые, неизведанны проблемы навалились на миллионы людей бывшего ССС. И не только немцы, а многие представители других национальностей, в том числе из коренных, не хотят больше жить в стране, которая никак не «перестроится». Проблема выбора родины встала сегодня перед людьми, которых, казалось бы, ничто не заставляло задуматься над таким вопросом, с которым приставал ко мне в те далекие годы мой режиссер. И уточнить которые страстно хотела Александра Андреевна, обратившаясяв 1986 году в ЦК КП Киргизии.

Я не знаю, к каким выводам пришли в ЦК после совещания с советом телецикла «Слово о родине», но через несколько дней председатель Гостелерадио Киргизской ССР пригласил меня к себе и без обиняков предложил взять на себя передачу «Слово о родине»вместо Александры Андреевны.

– Будьте такой ведущей, как Белянчикова в передачах «Здоровье», а?

Я немедленно, ни секунды не колеблясь, отказалась от с моей точки зрения просто нелепого предложения.

– Я вовсе не Белянчикова. Во мне нет той терпеливой женственности, которая покоряет она. Мой темперамент обязательно прорвется наружу и это будет плохо,– было первым, что пришло мне сразу на ум как аргумент от «лестного предложения».

Я сказала, что никогда не сумею заменить Александру Андреевну в ее телевизионном цикле, у меня и опыта нет, и ее горения. Отнимать у подруги ее любимое дело тоже свыше моих сил, даже если бы я умела то, что умеет она, т.е. овладела бы специальностью телепостановщика, я не способна на такое предательство. Да и времени у меня нет для такого дела, а ему надо отдаваться целиком, как делает это Александра Андреевна, так что и не предлагайте мне быть ведущей.

Мои аргументы руководитель радио- и теледела республики начал сходу опровергать.

Какое предательство, если дело есть дело, все это эмоции, а если дело требует, то они в расчет не берутся, тут иные принципы подхода, более высокие. И время у меня будет, я просто перейду полностью на новую работу в телестудию и зарплата будет чуть выше, чем в университете. А новой специальности я научусь быстро, не столь уж и сложно быть ведущей на телеэкране, а для начала мне в помощники дадут опытных работников, они обеспечат техническую сторону и т.д.

Слава богу, что я никогда не была членом партии! Мне не могли навязать работу в телестудии как решение партии по расстановке своих кадров. Требовалось мое согласие, а его я категорически не дала, ни в ту первую встречу, ни потом, когда меня вызвали еще раз. И от меня отстали. Ведущей я не стала.

Но Александру Андреевну тем не менее вскоре заменили другим телеработником, который, конечно, не мог сделать того, что волокла на своих плечах одержимая темой Александра Андреевна. И телецикл тихо умер, сперва выходя все реже и реже, меняя своих ведущих, но так и не найдя человека, который отдался бы ему целиком. Александра Андреевна была незаменима, а этого не поняли ни в ЦК, ни в телецентре.

Отстранение от трудного, ответственного, но любимого дела Александра Андреевна переживала долго и тяжело, но как человек сильный все же одолела. А мы с ней в результате еще больше сблизились, думаю, что Александре Андреевне пришелся по душе мой отказ участвовать в ее вытеснении и к чувству уважения у нее прибавилась ко мне горячее чувство любви, которое она не скрывала. Может быть и это чувство подвигнуло ее к написанию сценария фильма о родине, главной героиней которого была выбрана я.

А теперь, когда фильм был снят, Александра Андреевна вдруг ощутила себя преданной мной. В творческом единоборстве-споре я оказалась на стороне Замира, поддержала его, а не ее – так ею воспринято. И, к сожалению, это правда.

Фильм, который снял Замир, рассказывал как возникает чувство родины и какое оно многогранное, глубокое, даже если не очень осознано. Через фильм люди, задумавшиеся о том, не покинуть ли родину, могли тихо-тихо заглянуть себе в душу и принять решение остаться. Режиссер говорил с людьми не в лоб, не прямо, а образами искусства, кадрами кино, которое использует мою судьбу как средство раздумий о родине. В фильме не было места оценке отъезда в Германию как предательства, ибо люди имеют право уезжать. Но прежде чем решиться, надо крепко задуматься где на самом деле родина, такая какая она есть, но именно родина.

Со всем этим Александра Андреевна, конечно, была согласно. Она тонко чувствовала тональность, которая нужна, чтобы не обижать колеблющегося, страдающего человека, боящегося за будущее своих детей. И то, что в самом фильме не было ни слова об отъезжающих в Германию советских немцах Александру Андреевну, думаю, не смущало. В конце концов есть ведь еще и титры вступления в фильм, слова, которые проникновенно должна произнести Гюльсара, и они будут ключом к задуманному, там можно сказать то, что не произнесено вслух в ходе съемок. И все встанет на свои места.

Для составления вступительных слов к фильму и уточнения некоторых авторских комментариев, произносимых за кадром Гюльсарой и связывающих картину в единое целое, мы и собрались однажды вечером у меня дома – Замир, Александра Андреевна и я. Начало – ключ к фильму. И он должен быть таким, чтобы открывать замысел автора и режиссера ненавязчиво, но точно.

Предстояла не малая работа и к тому же ответственная.

Александра Андреевна только что вышла из больницы, болезнь помешала ей не только вместе с Замиром снимать в Москве, но и участвовать в окончании съемок уже во Фрунзе. Замир навещал больную, совещался, согласовывал. Приходила и я. Но сами съемки осуществлялись не под неусыпным контролем автора, и фильм, конечно, получился не таким, каким первоначально задумала его Александра Андреевна. Замир, оговоривший себе право вмешаться в сценарий в качестве соавтора на 25 процентном авторском гонораре, своим правом воспользовался на все сто процентов. И на первом просмотре Александра Андреевна увидела, что «все не то» и фильм «надо спасать». По крайней мере дикторским текстом еще кое-что можно исправить, и это Александра Андреевна твердо решила взять на себя.

Александра Андреевна превозмогла плохое самочувствие, томительную усталость и пришла, собрав все свои силы. Пришла, ибо работать предстоит в доме подруги, которая всегда поддержит.

Замир и я тоже были на последнем издыхании, усталые до упора, но не людьми, только что вышедшими из больницы. К тому же Замир и я успели стать единомышленниками, два с половиной месяца работавшими бок о бок, в спорах, разногласиях, и в совместном труде превратившихся в спевшуюся творческую пару.

А рядом сидела не совсем еще здоровая женщина, наглотавшаяся обид от увиденного при просмотре первого варианта фильма, ее фильма(!), изуродованного молодым режиссером. Кем был для нее Замир? Мальчишкой, еще только начинающим свой творческий путь, тогда как она сама – ведущий комментатор киргизского телевидения, известный на всю республику. Без нее, Александры Андреевны, фильма у Замира вообще бы не было. Это она пробивала его по всем инстанциям, так что пусть Замир теперь помалкивает. Она покажет этому самонадеянному мальчишке где раки зимуют. Что ей сделается? Правда за нею, а обид полон рот.

Александра Андреевна решительно села за журнальный столик, деловито разложила бумаги, скомандовала:

– Начали! Замир, подайте сценарный план!

У Замира его не было.

Замир вообще все время работал по принципу «Я не знаю, что снимать. Я вообще не знаю, что получится.» И канючил по этому поводу все два с половиной месяца съемок. Замиров стиль – творить на ходу, конечно, не самый легкий для окружающих, но что поделаешь.

Но такое творчество – не стиль Александры Андреевны, и она, конечно, сразу возмутилась:

– Так мы не сможем работать, – произнесла она холодно, поднялась и собралась уходить.

Но я уже знала по опыту, что сможем, и с трудом, но удержала подругу.

Однако конфликт все же оказался неизбежным.

И Замир и Александра Андреевна были начинены взаимными упреками и претензиями друг к другу. Готовность уколоть так и выскакивала с обоих сторон в самых неожиданных местах обговаривания дикторского текста. Сперва колкости вырывались маленькими яркими язычками пламени, видимыми только им обоим. Но так как ни один из них, ни старшая, ни младший, не гасили опасные огоньки, пожар вспыхнул неожиданно с разрушительной силой такой мощности, что я, сидевшая рядом, говорила себе: «Спокойно, спокойно, а то обожгут.» Мои примирительные вмешательства не действовали в качестве шлангов со спасительной водой, они вообще не воспринимались. Оба – и Замир и Александра Андреевна -сверхтемпераментны, оба – умеющие кусаться и швыряться обидными словами, совершенно несправедливыми по отношению и к тому и к другой. И Замир и Александра Андреевна ссорились так самозабвенно, что я не хочу и не могу воспроизвести это на бумаге.

В кульминационный момент очередной ссоры Александра Андреевна снова сделала попытку покинуть мой дом, бросив незавершенную работу к чертовой матери. Но я тут же сообразила, что еще раз такой свободный вечер у меня будет совсем нескоро, а фильм не успеет быть сдан в срок. И так оставались считанные дни. И я решительно заперла входную дверь на ключ и сказала обоим:

– Отссоритесь, позовете меня. А когда завершим дикторский текст, тогда я и открою дверь и выпущу по домам. Не раньше.

Я умею произносить слова твердо и холодно, я знаю.

Но сколько можно ссориться? Час? Два? Конечно, гораздо меньше. Я только успела поставить на стол чай и пирог, который спекла Александра Андреевна, как мои петухи уже были готовы приступить к работе. Замир, правда, принципиально пил только чай и ел только то, что подала к столу я, а к пирогу Александры Андреевны, очень вкусному, не притронулся, такой вот дуралей. И Александра Андреевна сие, конечно, видела и про себя отметила.

Дикторский текст мы трое – измученные, нервные, усталые– все же сотворили. Умиротворенная – так мне показалось – Александра Андреевна предложила быстренько сама перепечатать еще и последнюю страницу, чтобы дело действительно было завершено. Я очень обрадовалась благородному порыву, ибо сама люблю дела завершенные. Чтобы не мешать Александре Андреевне печатать, Замир и я ушли на кухню и там тихонько стали разговаривать.

Александра Андреевна быстро завершила работу и принесла нам все странички дикторского текста. Я почти машинально пробежала глазами то, что с таким трудом нам далось многочасовыми размышлениями и спорами и увидела – плохо у нас получилось. Ужас!

– Замир, над этим еще придется поработать. Но я думаю, вы доведете, основной костяк ведь есть, – и с этими словами я отдала Замиру листки. Так было все время, пока мы снимали. Окончательный, самый короткий вариант, как правило, придумывал Замир, когда оставался один на один наедине с самим собой глубокой ночью.

Но Александра Андреевна в ответ пулей подлетела к двери и потребовала:

– Выпустите меня! Скорее выпустите! – голос был полон отчаяния.

Я открыла дверь, а себе сказала: «Все, больше я никого не удерживаю. С меня хватит психопатств, я сама психопатка и в таких фокусах сегодня не участвую, аминь. Кто хочет, пусть уходит.» Ни сама вслед не кинулась, ни сына не попросила догнать обиженную женщину.

Я знаю, это было жестоко. И этого мне Александра Андреевна не простила.

Я долго не понимала глубину обиды автора сценария, которого я невольно как бы отстранила от завершения работы, не имея на это никакого права. А у меня такого и в мыслях не было. Был рациональный рабочий момент, ускорявший процесс доводки текста в режиме, который уже был отработан в отсутствии Александры Андреевны. А ее такая ситуация не могла не обидеть. Я была бестактной, совершенно не учитывавшей страдания дорогой подруги из-за того, что она не смогла участвовать в сотворении фильма, как о том мечтала. В ведь это было не только замирово, но и ее детище. Более того, именно она, Александра Андреевна, произвела его на свет.

Но, к сожалению, я долго не могла сообразить из-за чего вообще произошел этот пулевой вылет из дому и решила, ладно, потом прояснится. Время лечит, и все утрясется, не зря мы с Александрой Андреевной успели до этого проглотить вместе не один пуд соли.

Не прояснилось.

Единственное, что я тогда, в первые дни потери взаимопонимания, слышала от Александры Андреевны были слова о том, что я «предала ее в своем собственном доме, ибо не выгнала ее обидчика – Замира.» И на эту тему, да и ни на какие другие со мной больше не разговаривают.

Ту-ту-ту – гудело в трубке, когда я пыталась открыть рот.

Я потеряла во время съемок хорошего человека.

Но дело есть дело, как сказал бы председатель киргизского гостелерадиокомитета. И это дело надо было заканчивать. При любых обстоятельствах и любой погоде на душе.

МОЙ САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

Думаю, Замиру стоило не малых усилий примириться с тем, что важнейшая с его точки зрения, заключительная сцена все же снимается не в Алма-Ате, а во фрунзенской телестудии. Но на эту тему он не распространялся. И без того все время приходилось преодолевать каждодневные препятствия, встающие на пути киногруппы. То барахлит камера, то заедает звук, то перегорают пробки и так далее и тому подобное. И приходилось мириться с тысячей невозможностей воплощать сию же секунду свой замысел. Так что готовность к помехам уже стала рабочим состоянием, а начнешь переживать из-за каждой задержки – фильма вообще не будет, да и тебя самого тоже просто сомнет всякая мелочь.

Крепкие нервы нужны режиссеру, которому по роду деятельности вместе с тем надо быть человеком предельно впечатлительным, эмоционально чутким, чтобы улавливать любую фальшь в симфонии создаваемой картины. Как такое сочетать в одном человеке? В Замире сочеталось. Но порой мне казалось, что в эти три месяца он живет на тонюсенькой грани между возможным и невозможным для себя самого и нарушься эта грань – сорвется человек, разорвутся натянутые нервные нити и спутаются в болезненный клубок. Кто станет его тогда распутывать?

Такое ощущение помогало мне искать и находить пути к Замиру, щадя его, понимая, Хотя я отлично сознаю, что я же ему и мешала. Не нарочно, но в силу присущей мне активности, вмешиваясь и тогда, когда никто меня об этом не просил. Но и Замир тоже искал ко мне пути сквозь все непонимания и недоразумения, активно и настойчиво, и тоже помогал. Между нами во время съемок образовалась живая взаимозависимость двух людей, которые связаны общим делом. Замир – профессионально, я – первый раз в жизни, он – ведущий, а я – ведомая, что для меня почти в новинку. Но к концу съемок я уже научилась подчиняться и терпеливо сносить непредвиденные задержки, нестыковки, потери времени.

Наконец, наступил последний день киносъемок, в телестудии, в которой не нашлось ни мне, ни Гюльсаре подходящей одежды, что вынудило Замира почти на час отложить начало съемок ради поездки к Гюльсаре за ее розовой кофточкой.

Но и эта неожиданная проблема была решена и мы с Гюльсарой, наконец, уселись за журнальный столик, на котором стоял букетик гвоздик. Замир с техниками спешил наладить аппаратуру.

– Замир, о чем мы должны разговаривать в этой сцене? – спросила Гюльсара.

– О самом главном. Вы спросите Вальтраут Фрицевну какой день в ее жизни был самым счастливым, – ответил Замир и снова уткнулся в аппаратуру.

Господи ты боже мой! Да как ответить на такой вопрос коротко и ясно? Да и что Замир имеет ввиду? Я была, например, очень счастлива, когда впервые ощутила удивительное по нежности прикосновение мокрых и теплых ножек своего первого сына, бивших по моим ногам, только что помогавшим ему родиться. Но об этом с экрана? Я пережила много счастливых дней вместе с любимым. А когда мне впервые на целый день и целую ночь была доверена первая внучка, я от счастья, что рядом снова сопит ребенок, не могла уснуть всю ночь. Ну и что? Кому это интересно? Не таких откровений ждет от меня режиссер.

– Замир, а что я должна ответить? – в свою очередь спросила я.

– Правду, – сказал Замир.

– Но какую? Ответ ведь должен лежать в русле проблемы фильма, а не моей личной жизни.

– А вы сами говорили!

– Что я говорила?

– А что ваш самый счастливый день, когда вы стали гражданкой СССР, – напоминает Замир и отворачивается к своей технике.

Вот тебе и на! Я действительно так писала в своем дневнике в день, когда моим родителям (а заодно и мне) 30 мая 1940 года дали советское гражданство: «Читайте, завидуйте, я – гражданин Советского Союза!» И Замир мой дневник читал. Но ведь я была тогда шестиклассницей, а сегодня, полвека спустя, вот так прямо, без обиняков повторить это с экрана? Не громко ли прозвучит? Не покажется ли фальшивым? И поверят ли мне, не воспримут ли как лозунг, откровенно пропагандистский?

– Замир, и в правду такой ответ – как наведенная пушка, нельзя так, – мягко замечает Гюльсара Замиру.

Замир поднимает голову от камеры и резко бросает:

– Зато правда! Вальтраут Фрицевна сама так говорила!

Все-то он запомнил, что я ему рассказывала о себе, все мотал на ус, наблюдатель.

– Но надо найти контекст, – терпеливо объясняет Гюльсара.

– Вот и ищите, – парирует Замир.

И мы с Гюльсарой лихорадочно начинаем думать. А что, если Гюльсара сперва спросит, счастлива ли я вообще, а я отвечу, если в счастье включать и неприятности, то вполне. Можно и Маркса помянуть, когда он счастье определял как борьбу.

– Маркса не надо. –говорит Замир из-под аппаратуры. – Зритель вас не поймет.

Почему не поймет? Ну да ладно, не будем цитировать Маркса. Но как вообще спрашивать про счастье ни с того ни с сего? Почему, собственно?

– Пусть Гюльсара спросит, почему вы не уехали в ГДР к родителям, а отсюда перейдете к вопросу о счастье, – подсказывает Замир.

– И чего это я должна ехать в ГДР? – возмущаюсь я дурацкому предположению. – Да поймите вы, наконец, что вам, а не мне все кажется, что уж ежели я родилась в Берлине в немецкой семье, то и должна была уехать в ГДР. А я перед собой так вопрос вообще никогда не ставила. Моя родина – СССР, с самого начала, как вы не поймете!

– Вот так и отвечайте! – радуется Замир. – Только короче.

Сама уже знаю, что надо все время короче. Такие приказы внутренними молоточками все время колотят меня, пока я ищу формулировки своих ответов перед камерой. Короче! Короче!

А как ответить на такой вопрос коротко, когда за ответом – вся моя жизнь?

…Это не совсем так, что я никогда не ставила перед собой вопрос о переезде в ГДР. Первый раз он был поставлен не мной, а моей матерью, когда мне было девятнадцать. Шел 1946 год, и мама, не спросив меня, ни на секунду не усомнившись в своей правоте, оформила документы о возвращении на родину – в Германию, к уже работавшему там с весны 1945 года отцу, всех нас – себя, меня и братишек. И когда разрешение уже было получено и дело оставалось за малым – назначить день отъезда и купить билеты, мать объявила ошеломившую меня новость. Я вскочила со стула, уселась зачем-то повыше на письменный стол, и сказала:

– А я не поеду.

Мама от неожиданности вся сжалась, напряглась, но спросила:

– Почему?

– Я хочу доучиться, в Берлине нет исторического факультета, – ответила я.

– Будет! – выбила мама мой аргумент. – Мы откроем!

– Но там нет преподавателей, которые помогут мне стать историком-марксистом, а быть буржуазным я не хочу!

Мама задумалась. Я пошла в новую атаку:

– Окончу МГУ и буду в Германии еще нужнее и полезней со своим историческим образованием. Но три года меня придется подождать.

Маме нечего было возразить. О работе в Германии после победы над фашизмом в нашей семье говорили как о само собой разумеющемся, но не часто. О такой перспективе я писала в письмах из интерната своей подруге детства, моей Эльге, хотя одновременно строила планы быть учителем, подразумевая под учениками своих же, советских ребят. Короче, родину я не выбирала. Я просто и в юности жила в основном настоящим и не мучила себя реальными проблемами будущего. А настоящим была Москва, второй курс исторического факультета, друзья и любимый. И вот теперь неожиданно предстояло близкое покинуть, навсегда оставить в прошлом. И я взбунтовалась.

Моя мудрая мать поняла меня лучше меня самой, догадалась, что мой горячий отказ вот прямо сейчас ехать в Германию был вызван не только страстным желанием продолжить учебу. Нечто иное стояло за моим спонтанным протестом.

– Ты хочешь остаться из-за любви к Илье! Но ты ведь сама уже знаешь, что любовь может пройти, – тихо сказала мама.

– Не смей! – крикнула я. – Не в этом дело! Не в этом!

Я старалась убедить и себя, что не в этом. Не отношения с любимым мужчиной определяют мою жизнь – так мне – юной феминистке – хотелось думать о себе. Я самостоятельный человек, в девятнадцать лет, ни от кого не зависящий.

И на самом деле между мной и моим любимым была четкая договоренность еще с первого курса – любовь наша обречена на неминуемое расставание. Через три года, как только я окончу университет, я уеду, таков мой долг. А потому я замуж за него не выйду, но любить буду столько, сколько отмерено нам лет быть вместе. Немного, но так надо.

Так что на самом деле я все же ставила перед собой нравственную задачу вернуться на родину раннего детства, и даже думала, что ради этого надо будет пожертвовать любовью. Потом, не сейчас. Но мама знала жизнь лучше своей дочери.

– Ты никогда не приедешь к нам, пойми себя.

– Приеду! Ты что? Обязательно приеду через три года!

Я не хотела расставаться и с мамой, братишками, папой.

– Нет, или сейчас или никогда, – поставила вопрос мама.

Все во мне разрывалось на части и мама уже почувствовала себя победительницей.

Но тут в дверь постучала Фрида Рубинер, старая большевичка, внешне – копия старухи-графини из «Пиковой дамы», а душой и всем сердцем – революционерка. И мать моя, волевая, сильная, так и кинулась к ней за помощью:

– Ты послушай, что Траутхен выдумала!

Но Фрида в ответ спросила не меня, а маму:

– Тебе Луиза, сколько было лет, когда ты приняла решение жить не в Берлине с матерью, а совсем одной в Эссене?

– Шестнадцать, – ответила мама, еще ничего не подозревая.

– Так что же ты мешаешь девятнадцатилетней дочери самой взять судьбу в свои руки, а?

И мама сдалась. Уж как она там переоформила готовые документы, я не знаю, но уехала мать к отцу только с младшими братишками. Я осталась в Москве.

А через четыре месяца, в летние каникулы я взяла да смоталась туда обратно (Москва-Берлин, Берлин-Москва), съездила в гости к родителям. Тогда, в сорок шестом, никто в гости еще не ездил, только насовсем возвращались на родину бывшие политэмигранты, немецкие коммунисты. Моя поездка в составе одной из таких групп была чистейшей авантюрой, которую поддержали оформлявшие отъезды сотрудники МОПРа. Оказалось, что мой заграничный паспорт готовым и целехоньким лежал в несгораемом шкафу, никто его по маминому заявлению не стал уничтожать. И я, несколько месяцев тому назад уже оформленная на выезд, за пару дней доделала все дела и села в поезд.

Поезд из Москвы в Берлин долго шел по разрушенной войной земле. На каждой остановке к вагонам бежали люди, голодные и в лохмотьях, и просили хлеба. Впереди всех успевали быстроногие дети, малые и постарше, им и доставалось больше всех. На первых же станциях мы раздали свои запасы, ибо невозможно было видеть голодные глаза детей и подростков, а станции все не кончались. И мы подавали через окно в протянутые руки уже и то, что сперва думали было оставить в виде НЗ себе на дорогу. И когда уже действительно все без остатка было отдано, к вагону приковыляла старая женщина на костылях и протянула руку: «И мне, доченька, подай корочку, Христа ради». – «Бабушка, ничего больше нет, честное слово. Все детишкам раздали,» – пояснила я ей. «Что ж ты, доченька, меня старую не дождалась?» – горько и безнадежно упрекнула меня старуха и повернулась спиной. А я заплакала, заплакала от того, что не было у нас даже корочки, чтобы отдать голодной, а станций предстояло еще видимо-невидимо. Как это выдержать?

А через несколько дней, уже в Берлине, в очереди за хлебом, я услыхала жалобы немецкой женщины на тяжкое время, на вечное недоедание и в заключение: «И представьте себе, фрау Марта, именно сегодня, в субботу у меня подгорел сливовый пирог!»

Вот в это мгновение я четко ощутила – не моя страна! Не моя!

Конечно, сливовый пирог был в 1946 году не в каждой немецкой семье. Да и у нас в стране тоже были люди, которые рядом с умиравшей от голода бабушкой на костылях жрали свои сливовые пироги. Но в ту минуту разумные мысли не лезли в мою голову. Я все еще слышала причитания той бабуси, вымаливавшей у меня корочку хлеба, и ощущала только ненависть к той фрау, у которой по субботам бывают сливовые пироги. И пусть они ярким пламенем горят все субботы подряд!

Несправедливое было во мне чувство, неправильное. Но я признаюсь, в свои максималистские девятнадцать лет в немецкой очереди тогда не смогла чувствовать иначе. Так тоже совершается выбор родины, на эмоциях, враз ударяющих в голову.

Через два года после поездки в Берлин я сообщила маме по телефону, что вышла замуж за Илью. Мама вскрикнула, поняв, что не скоро придется свидеться с дочерью, но боль погасила и поздравила нас. А между тем я сама внутренне все еще не была свободна от обязательств перед Германией. Именно из-за этого чувства я сочла для себя необходимым испросить у представителя СЕПГ в Москве Пауля Ферстерлинга разрешение на свой брак, полагая, что хотя у меня вроде бы нет чувства, что Германия мне родная страна, но тем не менее, если будет нужно, я уеду и буду там работать на совесть, с полной отдачей сил.

Пауль выслушал мои заверения со смешливой улыбкой. Жизнелюбивый, толстый эпикуреец Пауль был мне знаком с детства, по совместным вылазкам за город немецких политэмигрантов. Однажды в моем присутствии Пауль дразнил мою мать фривольными шуточками, заверяя в ответ на мамино возмущение, что ей нечего стесняться дочери, через пару лет дочь подрастет и «вот увидишь, Луиза, я с твоей дочерью еще и флиртовать буду». Я тогда не знала, что такое «флиртовать», а поскольку мама на Пауля фыркнула как кошка, на всякий случай обиделась. А потом во время очередного загородного похода, нечаянно, в силу своей дурацкой детской непосредственности, отомстила, сама того не желая. Пауль блаженно лежал на солнышке, подставив мощную грудь его лучам и наслаждался жизнью, а я, шестилетняя, впервые увидела, какие заросли волос могут расти на человечьем теле. Ребенок я была думающий, и сообразила, откуда такая мохнатость. И тут же высказала свои соображения Паулю, очень серьезно и проникновенно: «По тебе, Пауль, совершенно точно видно, что человек произошел от обезьяны.» С криком «Луиза! Это ты подослала ребенка?!» – Пауль вскочил на ноги, а я заревела от страха, так ничего и не поняв. Мама покатилась со смеху, очень довольная своей дурехой-дочкой.

А теперь Паулю предстояло решить мою судьбу – разрешить или запретить мне выходить замуж за Илью, которому явно нечего делать в Германии.

– Девочка, любовь самое важное на свете, выходи замуж и не морочь себе голову, – сказал Пауль и в подкрепление своих слов выделил мне от имени партии десять рублей как свадебный подарок. На эти деньги двое студентов купили в коммерческом магазине батон белого хлеба, сто грамм масла и сто грамм любительской колбасы и устроили вместе с двумя своими друзьями пир на весь мир – свою свадьбу, добавив в меню еще икру из моркови.

А через полгода после съемок нашего фильма Илья лежал в гробу. Теплый, а не холодный при прикосновении. Но не потому, что мог бы воскреснуть, а от несусветной жары на дворе. Рядом с гробом в машине, везущей Илью на кладбище, сидела Дина – жена Ильи и непрерывно плакала. По другую сторону гроба – я. Дина потеряла мужа, любимого, а я – друга, близкого, все понимающего до последней минуты своей жизни. Любовь к Илье помогла мне выбрать родину. Но не эта любовь, потом погасшая, удержала меня на родине, а сама уже родина, чувство неотделимости от нее, нерасторжимости уз, связывающих с ней.

Я еще была женой Ильи, когда второй раз в моей жизни встал вопрос о переезде в ГДР –и снова не по моей инициативе. В 1952 году, в письме отец сообщал, что Ульбрихт на заседании ЦК СЕПГ между прочим поставил вопрос о моем возвращении в ГДР, поскольку историк с советским образованием крайне необходим и выговорил Паулю за данное мне разрешение на брак с Ильей. «Подумай», писал мне отец. А я в ответ даже ухом не повела. Мы жила тогда с Ильей и сынулей во Фрунзе на частной квартире, с работы нас год, как уволили в связи с преобразованием пединститута, в котором мы работали, в университет. «Еще молоко на губах не обсохло, а уже лезут с критикой», – так отреагировал тогдашний ректор на ходатайство друзей оставить нас в университете, выдав причину ситуации немилости, в которой я – секретарь комсомольской организации молодых преподавателей – попала вместе с Ильей. Ну и что из того? У меня есть почасовая работа, у Ильи полставки, выберемся. А родина наша здесь, теперь не только Москва, но и Фрунзе. А в Берлине делать мне нечего. Так я чувствовала, так и жила. Отец настаивать не стал.

Человек не рождается с чувством родины, как не рождается он с сознанием своей национальной принадлежности. И если есть в ощущенииях родины что-то природное – своя территория как место обитания, свой вид как сфера общения, то, скорее всего, самая малость, некие еще не изученные инстинкты. А в целом родина – отношение, сознательно или неосознанно создаваемое людьми, тебя окружающими, природой, тебя обступившей, всем тем, что близко и знакомо с детства и все более осознается именно как родина по мере развития собственного «я».

А я росла в СССР. Здесь прошло мое детство и те годы, когда начинаешь осознавать себя как определенную личность. И что удивляться, если именно эта страна стала мне родиной. Ее природа, ее люди, ее трудности и никакие другие. Здесь я тружусь, здесь проблемы не решенные – мои проблемы, как у миллионов граждан моей страны. И зачем это вечно пихать меня мысленно в ГДР или как мой нынешний декан даже в ФРГ, только от того, что я немка? Зачем?

К тому же в Германии я вечно влипаю в какие-то нелепые ситуации.

Девятнадцатилетней в 1946 году я спросила в берлинском трамвае впереди стоящего мужчину, сходит ли он на следующей остановке. Задала вопрос, конечно, на моем чистейшем немецком языке с присущим мне легким берлинским акцентом, вежливо спросила, как подобает. А получила в ответ грубое: «А тебе какое дело?» и презрительный оценивающий с ног до головы взгляд впереди стоящего пассажира. Откуда мне было знать, что в Германии не принято освобождать себе проход к выходу такими словами, а надо пошевелиться и всем телом намекнуть, что просишь дать возможность выйти. Без слов.

В немецкой аптеке, где я заказывала себе очки, я не поняла продавщицу, выписыввшую мне квитанцию и поинтересовавшуюся моей «аншрифт». ??? Опять же на чистейшем немецком языке я стала переспрашивать, пока у продавщицы не лопнуло терпение и она, возмущенная моей бестолковостью, не выпалила «Ну, где вы живете, скажите, наконец!» « Ах, вам нужен мой адрес!» – обрадывалась я и удовлетворила ее «любопытство». Откуда мне было знать, что в Германии во время фашизма борьба за чистоту немецкого языка вытеснила «адрес», заменив его на какую-то «аншрифт» ?

В трамвае, протянув кондуктору как всегда двадцатипфеннинговую монету за проезд, я получила неожиданно в ответ ироничный вопрос «Это что, из вашего мумизматического собрания?» Я вытаращила глаза, ничего не поняв. Оказалось, что я подала старую, гитлеровского образца деньгу, не заметив, что новые, хоть и похожи, а все же другие. А ту, злополучную, я однажды подобрала на улице, не ведая о ее коварстве.

Сорокалетней взрослой женщиной, будучи матерью троих сыновей, я прошу в берлинской булочной дать мне один белый и один черный хлеб, как повелела сказать моя мать, отправив меня одну за хлебом. «Большую или маленькую?» – уточняет продавщица. И я со своей идиотской непосредственностью и быстротой реакции выпаливаю, огорченно: «Этого мне моя мама не сказала.» Дегенератка, да и только, в сорок лет не знающая, какой покупать в булочной хлеб. Продавщицы того магазина, чтобыл рядом с нашим домом, еще много лет помнили этот казус. Мне не раз приходилось и потом покупать там хлеб и мы вместе улыбались той давней глупости, которую я выпалила, курам на смех.

Но кому все это приятно? Выглядеть пристающей к мужчине, или полной дурой в прямом смысле слова? Если бы не мой чистейший немецкий язык! Все бы знали, что я иностранка, в стране, в которой родилась.

Все это происходило со мной в юности. А в отрочестве я Германию и вовсе не знала.

Я действительно была бесконечно счастлива в шестом классе, когда, наконец, вся наша семья получила советское гражданство. Я переставала быть не во всем такой как остальные ребята в классе, которые могли, например, поступить в комсомол уже в пятнадцать лет, а я из-за отсутствия гражданства только в шестнадцать. Я не хотела быть «другой», хотела быть как все, ибо эти «все» были составной частью моей жизни, моей судьбы, моего «я», когда любили меня, и даже если ненавидели. Это было не чувство принадлежности к стаду, а отстаивание прав человека, который в свои тринадцать лет уверен – то, что можно другим, должно быть разрешено и ему. И гражданство меня уравнивало в правах, так я думала тогда, в 1940 году.

Но то была иллюзия. Советское гражданство не спасло корейцев, чеченцев, калмыков, крымских татар, советских немцев от геноцида, а лично меня от неустанных вопросов о том, отчего это я не еду в Германию. Сами себе этот вопрос задавайте, и если сами не уезжаете, то почему это я должна ехать?

Все это я успела передумать и вспомнить, пока Замир подсказывал Гюльсаре « главный вопрос», который она должна была мне задать.

Но всего этого я, конечно, не сказала. Не об этих сложностях фильм. Неведомый зритель опять меня не поймет, и потому на вопрос Гюльсары:

– А могли бы вы переехать в ГДР?

Я ответила:

– В общем могла бы. Но, откровенно говоря, я так перед собой вопрос – чтобы уехать в ГДР – никогда не ставила.

И на этом мы с данной проблемой покончили. Таковы законы документального кино – короткий вопрос и короткий ответ – вот что остается в картине.

А как же самым счастливым днем?

А с ним тоже все завершилось просто.

Гюльсара еще доверительней спросила меня:

– А ваш самый счастливый день, Вальтраут Фрицевна?

И я, пожав плечами, сказала, что дней счастливых в жизни, наверное, много. Но если вернуться к началу нашего разговора, к главной теме нашей беседы, то среди счастливых дней можно выделить один – в мае 1940 года, когда мои родители и я получили советское гражданство. Свое чувство счастья я тогда выразила в дневнике словами Маяковского о советском паспорте.

А Замир снял эту страничку дневника шестиклассницы для экрана крупным планом.

Так было во все дни съемок – лавина воспоминаний внутри меня и коротенькие, по возможности отточенные ответы для кинокартины.

Был ли самым счастливым день, когда мы кончили наконец снимать? Или тот день, когда я увидела в час ночи в киностудии весь фильм на экране? И да, и нет. Фильм был прежде всего работой, тяжелой, ответственной и выматывающей до конца. А параллельно я ведь продолжала свою основную работу – читала лекции, вела семинары, ходила на нужные и ненужные заседания, писала книгу. Конец съемок принес чувство покоя и удовлетворения от завершения дела, не больше. А сам фильм? Он мне понравился. Увидев его впервые от начала до конца, я поняла, чего все время добивался режиссер, и добился. Фильм удался.

Я радовалась тишине в зрительном зале, когда в кинотеатре крутили нашу картину.

Но счастье? Нет, счастья не было. Наверное от сильной усталости, которой я расплачивалась за свою деятельность «кинозвезды».

Bitte senden Sie Ihre Kommentare an Rolf Schälike.
Dieses Dokument wurde zuletzt aktualisiert am 10.01.04.
Impressum